ЛЕВ ДЕЙЧ
РОЛЬ ЕВРЕЕВ В РУССКОМ РЕВОЛЮЦИОННОМ ДВИЖЕНИИ
Том I
ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА 1925 ЛЕНИНГРАД
Главлит № 40597.
ГИЗ. № 9792.
Тираж 5000 экз.
"Типография Госиздата «Красный Пролетарий». Москва, Пименовская, 16.
Предисловие Проф. Столешникова А.П.
Лев Дейч http://www.hrono.ru/biograf/deich.html
– это старший «тов-ариц» Троцкого. На этом фото Лев Дейч справа, Парвус слева,
в центре молодой Троцкий: http://www.trotsky.ru/img/album/1906.jpg
После победы еврейской, под кодовым названием «большевистская» «революции» в
России, Дейчу уже было много лет. Поэтому ему поручили лёгкую работу – собирать
материалы по истории революционного движения в России. Лев Дейч выпустил несколько
книг, из которых эта – с прицельным названием «РОЛЬ ЕВРЕЕВ В РУССКОМ РЕВОЛЮЦИОННОМ
ДВИЖЕНИИ» имеет наиболее интригующее нас название. - Почему? Потому что, мы,
выросшие в СССР, не помним, чтобы вообще в нашем образовании и воспитании где-либо
вообще так ставился вопрос. Революция в России – «Великая, Октябрьская» всегда
считалась по дефолту, дескать, делом пролетариата – «пролетарской революцией»
- «народной революцией», и допустить роль в ней евреев, которых трудно заподозрить
в принадлежности к пролетариату, значит допустить её «мелкобуржуазность», а
это уже трещина во всей концепции. Видимо именно поэтому, мне не удалось найти
информацию, а вышел ли вообще второй том книги. Но материал-то на него был,
если он уже стоял в планах издательства! Значит роль-то евреев была большая!
Но цель этой книги Дейча совсем другая – показать, что роль евреев в революционном
движении в России была даже не второстепенной, а третьестепенной, если не вообще
ничтожной, то есть вообще никакой. Вот Дейч на стр. 10 нумерации Дейча, говорит
«евреи играли третьестепенную роль, лишь в немногих случаях второстепенную».
При этом его определение евреев, если не заподозрить в нём нечестность можно
назвать в лучшем случае наивным.
Дейч тут, как и Солженицын, по выражению самого Солженицына, «ушёл в глухую
несознанку». Вот на стр. 9 нумерации Дейча он, например, он считает евреев принявших
христианство – гоями!
«Единственным исключением, насколько мне известно, является Николай Утин, прикосновенный
к обществу «Земля и Воля», но и он лишь наполовину был евреем, так как отец
его принял православие».
Вот характерное высказывание по ходу книги: «Я вовсе не еврей,—заметил ему пришедший,—а
христианин,—и он назвал свою фамилию». Утверждение, типа, католик не может быть
евреем.
Также для Дейча не является евреем человек, у которого русскоподобная фамилия
на «ов»-«ев». И прочие подобные примитивные еврейские «штучки», рассчитанные
на гойское сознание 19-ого века. Таким образом, Троцкий для Дейча не еврей,
а «поляк». Однако своей книгой, даже только одним первым томом Дейч доказал
прямо противоположное тому, что хотел доказать, - что, якобы, в организации
государственного переворота в России в свою пользу евреи, играли «третьестепенную
роль, лишь в немногих случаях второстепенную». Когда читаешь книгу Дейча от
еврейских фамилий рябит в глаза – прочтите хотя бы алфавитный указатель в конце
книги. А если смотреть по руководству подпольных организаций – там гоям делать
нечего вообще.
Книга читается залпом, как детектив, с этой стороны вы Россию конца 19-ого века
никогда не читали, - это совсем другая, действительно, изТОРИЯ России.
Эта книга изумительным образом вскрывает изнутри механизм внутреннего функционирования
еврейской среды и её международные связи.
Кроме того, если читать внимательно, то эта книга является учебным пособием
по методам организации революционной борьбы и перспективам успеха того или другого
метода.
Видимо поэтому эта книга редчайшая библиографическая редкость и была изъята
отовсюду, мне удалось её приобрести чисто случайно в Нью-Йорке у человека, отец
которого эмигрировал ещё в революцию. На Интернете этой книги нет, поэтому я
её сам отсканнировал и с большим удовольствием представляю вам.
Проф. Столешников. А.П.
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА.
Предлагаемые записки имеют относительно давнее происхождение: задумывался я
над этой темой, лелеял мысль написать брошюру по поводу участия евреев в русском
революционном движении еще в самом начале восьмидесятых годов,—вскоре после
первых крупных антиеврейских погромов, разразившихся во многих местностях юго-западной
России вслед за убийством народовольцами «Царя-Освободителя». До этих печальных
событий, повлекших за собой чрезвычайно крупные последствия, никому решительно
из нас, революционеров,—насколько могу теперь припомнить,— не приходило на ум
предположение о необходимости вы пустить в свет брошюру или статью, специально
трактующую о (евреях в связи с революционным нашим движением. Не чувствовалось
никакой надобности в подобном литератур ном произведении, потому что ни в прогрессивной
части русского общества, ни тем более в нашей среде не существовало ни малейших
разногласий по поводу отношения к евреям, лишенным тогда элементарных политических
прав. Но погромы, сопровождавшиеся в начале восьмидесятых годов насилиями и
убийствами обездоленных и беззащитных евреев, пробили брешь во взглядах некоторых
представителей интеллигентных профессий: по разным мотивам и причинам, отчасти;
вследствие господствовавших в то время народнических воззрений, стали раз даваться
голоса, оправдывавшие темные, невежественные массы ввиду «эксплуататорских»,
«хищнических наклон новостей» еврейского населения. Даже сама «Народная Воля»,
эта наиболее "крайняя революционная партия, пользовавшаяся чрезвычайной
популярностью, в лица некоторых ее членов не избегла крупного промаха] в этом
вопросе, о чем подробно сообщу ниже.
Не дремал, конечно, и всесильный тогда Департамент государственной полиции:
он хорошо учел и народный взрыв против несчастных бедняков и несправедливые,
бестактные оправдания погромов разными недоумками. Тогда-то впервые начали утверждать—и
чем дальше, тем все чаще и настойчивее—всякие правительственные агенты, будто
все зло на Руси, все постигающие ее бедствия происходят от евреев: не будь их,
не было бы революционного движения, не убили бы «батюшки - царя», осчастливившего
крестьян дарованной им свободой от крепостной зависимости; евреи—главные инициаторы
и организаторы всяких преступных тайных обществ, заговоров и пр.
Новый царь, Александр III, еще в качестве наследника известный как ярый антисемит,
ухватился за эти нелепые обвинения целой нации, и на головы несчастных евреев
посыпались всевозможные скорпионы: еще более ограничили «черту их оседлости»,
сузили и до того незначительный круг дозволенных им занятий, введена была «процентная
норма» при приеме их в учебные заведения, до ужасных размеров довели ссылку
еврейской молодежи административным порядком в самые отдаленные места Якутской
области и т. д.
С другой стороны, эти же антиеврейские погромы, в связи с упомянутыми выше возмутительными
объяснениями их со .стороны даже некоторых передовых русских людей, вызвали
среди значительной, если не сказать — преобладающей части моих соплеменников
взрыв негодования, возмущения и огорчения. Не только вообще интеллигентные евреи,
но и некоторые революционеры-евреи, раньше не чувствовавшие ни малейшей связи
со своей национальностью, так как они вполне ассимилировались с христианами,
вдруг признали себя обязанными посвятить свои силы и способности несправедливо
преследуемым их соплеменникам.
Вместе с моими ближайшими товарищами—П. Б. Аксельродом, В. И. Засулич, Г. В.
Плехановым, В. Н. Игнатовым, С. М. Кравчинским—я находился тогда в эмиграции.
Доходившие до нас известия о возникшем на родине антисемитическом
движении чрезвычайно нас всех огорчали. Мы считали необходимым отозваться на
это новое, крайне печальною явление и были вполне солидарны, в его оценке, но
несколько расходились в определении способа, пути для решения еврейского вопроса
в России. Так, между прочим, помню, что одно время П. Б. Аксельрод отстаивал
необходимость переселить евреев в Палестину, с чем мы, остальные, совершенно
не соглашались.
Тогда же впервые возникла у нас с ним мысль о выпуске брошюры по поводу погромов
и раздававшихся по адресу евреев обвинений. Подумывал и я взяться за нее, но
вскоре затем нашел, что в переживаемый тогда моими соплеменниками крайне тяжелый
момент неизмеримо большее значение для них приобретет такое произведение, если
оно будет написано известным социалистом из христиан. И я, а также Аксельрод
попеременно обращались с этим предложением к Плеханову, Лаврову, Кравчинскому
(Степняку). Но каждый из них, вполне соглашаясь относительно необходимости этой
брошюры, находил более подходящим в качестве автора не себя, а кого-нибудь другого
из только что мною перечисленных известных эмигрантов. Поэтому всеми признаваемая
крайне нужной в ту пору: печатная защита угнетенной нации со стороны русского
социалиста так и не увидела света.
Вскоре затем,—весной 1884 г.,—я был выдан Бисмарком русскому царю и надолго
отправлен в Сибирь на каторгу, где, понятно, был лишен права; о чем-либо писать.
Но мысль выступить на защиту своих соплеменников никогда меня не оставляла.
Однако, возможность осуществить ее—и то лишь отчасти—явилась у меня только лет
15 тому назад, когда судьба забросила меня в Нью-Йорк.
Это было в самый разгар столыпинщины и щегловитовщины, когда преследования евреев
достигли кульминационного своего пункта, вылившись в знаменитое дело Бейлиса,
ввиду т ого же вздорного предлога, будто главными, если не единственными виновниками
принимавшего все более и более грозные размеры революционного движения в России
являются евреи.
Редактор издающегося в Нью-Йорке в течение нескольких уже десятилетий на еврейском
языке ежемесячного социалистического журнала «Zukunft» («Будущее») предложил
мне написать ряд очерков об известных мне наиболее выдававшихся евреях—участниках
русского революционного движения.
Я охотно согласился на это, но несколько расширил его предложение, задавшись
целью написать в ряде статей, печатавшихся в названном журнале в течение трех
с половиной лет, не только краткие биографии и характеристики большинства выдававшихся
евреев - революционеров минувшего столетия, но попутно дать также сжатый очерк
нашего движения той замечательной эпохи, ввиду полного незнакомства с ней читателей
«Zukunfa». Но всемирная война и последовавшее затем мое возвращение в Западную)
Европу лишили меня возможности довести до конца эту широко задуманную мною тему.
Нужно ли упоминать о дальнейших событиях, послуживших помехой появлению до сих
пор этих записок на русском языке? Обремененный текущей работой во время Великой
русской революции, я лишь изредка мог вспоминать о начатых в Нью-Йорке еще весной
1913 г. и не законченных осенью 1916 г. записках. Только теперь,—и то при крайне
неблагоприятных внешних обстоятельствах,—я принялся за радикальную переделку,—за
необходимые местами сокращения, а также и за значительные дополнения и исправления
сохранившейся у меня русской рукописи статей моих, помещавшихся в «Zukufte»
в переводе на еврейский язык.
Удастся ли мне на этот раз довести ее до конца? Кто знает! С своей стороны,
я сделаю для этого все от меня зависящее, так как мне чрезвычайно сильно хочется
оставить моим соотечественникам,— как христианам, так и единоплеменникам,—все
или почти все существенное, что в течение более полувека я видел, передумал
и испытал по поводу еврейской проблемы,—этого жгучего вопроса русской действительности
не только в прошлом и настоящем, но наверно еще и в довольно далеком будущем.
Коснувшись во Введении, в самых общих чертах, вопроса об участии, евреев в русском
революционном движении минувшего столетия, я затем подробнее останавливаюсь
на наиболее выдававшихся их представителях, чтобы таким образом конкретно показать,
насколько неправильна приписываемая многими, христианами, а также и некоторыми
моими соплеменниками, евреям роль. Полагаю, все сколько-нибудь беспристрастные
лица, по прочтении настоящей моей книги, должны будут признать, что я изображаю
события и обстоятельства, поскольку это мне доступно, объективно.
В заключение замечу, что я далек от того, чтобы считать настоящие мои записки
исчерпывающими данную тему: это, по-моему, лишь первая попытка,—подготовка материала.
Далее, само собой разумеется, я также не претендую на внесение какого-либо вклада
в историю русского революционного движения, так как преобладающее большинство
сообщаемых мною фактов и обстоятельств давно известно лицам, интересующимся
нашим прошлым. Новы будут, быть может, лишь некоторые детали и личные мои впечатления!
о многих встречавшихся мне участниках, а также кое-какие мои взгляды и признания.
Наконец, я также не обольщаю себя надеждой, что у меня нет промахов и ошибок.
Вполне допуская их, как неизбежные в такой обширной работе, я заранее выражаю
признательность тем, которые их укажут, руководствуясь стремлением к исторической
правде.
Берлин-Шарлоттенбург, январь 1923 г.
7
ВВЕДЕНИЕ.
КРАТКИЙ ОЧЕРК ПОЛОЖЕНИЯ ЕВРЕЕВ В РОССИИ И ИХ РОЛИ В РЕВОЛЮЦИОННОМ
ДВИЖЕНИИ.
1. В ЦАРСТВОВАНИЕ НИКОЛАЯ I
.
Каждый сколько-нибудь интеллигентный человек в России знает, что наше освободительное
движение ведет свое начало от Радищева (К характеристике крови самого Радищева.
Явно не гой: http://www.rulex.ru/01170157.htm
Прим. Проф. Столешникова), жестоко поплатившегося в конце царствования «матушки»
Екатерины II за свою, в сущности, очень невинную книгу «Путешествие из Петербурга
в Москву». Но русское революционное движение не находится в непосредственной,
неразрывной связи ни с этим литературным произведением, ни с ужасной расплатой
за него автора. Родоначальниками активной, смелой и открытой борьбы с господствовавшим
в самодержавной, крепостной России произволом были, как известно, декабристы.
Участниками основанного при Александре I тайного общества являлись почти исключительно
военные, к тому же значительное число их принадлежало к высшей, титулованной
аристократии,—князьям, графам, баронам.
Уже ввиду одного этого обстоятельства евреи не могли принимать участия в этом
заговоре. (Дейч явно игнорирует вопрос о криптах. Прим. Проф. Столешникова)
Правда, к делу декабристов был привлечен принявший православие Григорий Перец,
сын откупщика, но, по-видимому, произошло это потому, что было открыто его знакомство
с Пестелем, с которым оп обсуждал план разрешения еврейского вопроса, не подозревая,
вероятно, ничего о заговоре. В Еврейской энциклопедии сказано, что Перец был
по деду декабристов сослан в Сибирь, но не указано, откуда это почерпнуто.
8
Но не только в этой отчаянной попытке — свергнув нового царя, установить федеративно
- республиканский строй, — вполне отсутствовали евреи: они не участвовали также
и в последовавших затем в России нескольких значительно менее «преступных» умственных
движениях передовой части тогдашнего общества.
Известно сообщение Герцена о том сильном влиянии, которое имело на него и на
его закадычного друга Огарева дело декабристов. Да не только на этих двух знаменитых
наших глашатаев свободы чарующим образом действовали, толкая и их на тернистый
путь борьбы, образы погибших на виселицах, а также страдавших в нерчинских рудниках
и в лютой сибирской тайге; героев-мучеников, участников восстания 14-го декабря:
они вдохновляли длинный ряд русских борцов в течение нескольких десятилетий.
Мне нечего долго распространяться, так как и об этом знает каждый мало-мальски
образованный читатель,—о том, что ни в знаменитых кружках 30-х—40-х годов Станкевича
и Белинского, а также Герцена, Огарева и др., ни в последовавшем quasi-опасном
для целости России «заговоре» Петрашевского и товарищей, тоже не было ни единого
еврея. Между тем, только лица, совершенно не осведомленные относительно процесса
развития общественной мысли в России, могут отрицать колоссальное значение названных
выше кружков для возникшего впоследствии у нас революционного движения.
Нужно ли мне, далее, останавливаться на появившихся уже в 60-х годах тайных
организациях, на кружке Ишутина-Каракозова, Нечаева и др., чтобы напомнить,
что и во всех этих организациях евреи также вполне отсутствовали.
Лишь в начале семидесятых годов, да. и то всего несколько евреев сознательно
примкнуло к возникшему вновь в России, впервые после попытки декабристов, обширному
революционному движению, но носившему, в отличие от того заговора, социалистический
характер и задававшемуся совсем другими целями.
(Единственным исключением, насколько мне известно, является Николай Утин, прикосновенный
к обществу «Земля и Воля», но и он лишь наполовину был евреем, так как отец
его принял православие. Замечу здесь, что в настоящих записках я обхожу полным
молчанием евреев, принимавших то или иное участке как в националистическом,
так и в социалистическом движении Польши, так как не считаю себя достаточно
в этом отношении осведомленным и не располагаю соответствующими литературными
источниками).
9
Уже из этих немногих фактов видно, насколько соответствуют истине утверждения
невежественных юдофобов, будто виновниками начавшегося с довольно отдаленного
времени революционного движения в России являются евреи, что, не будь «жидов»,
на святой Руси не разразилась бы ужасная революция. Между тем история с несомненностью
показывает, что прошло около полустолетия, прежде чем к антиправительственному,
оппозиционному движению в России примкнуло всего несколько еврейских юношей.
К тому же, как ниже увидим, в течение долгого периода времени евреи играли третьестепенную
роль, лишь в немногих случаях второстепенную и только несколько евреев на протяжении
полустолетия выдвинулись в первые ряды русского революционного движения. В этом
отношении, как, впрочем, и во многих других, Россия представляет полную противоположность
Германии, в которой, как известно, евреи Маркс и Лассаль явились главными основоположниками
рабочего, социалистического движения.
Чем же объясняется столь позднее присоединение в России евреев к задолго до
того возникшему в ней революционному движению? Формулируя ответ в немногих словах,
нужно сказать: исключительным их положением в нашей стране.
С присоединением части Польши после ее раздела, а также юго-западного и северо-западного
края к России, евреи, став подданными русского царя, в течение долгого времени
оставались совершенно чуждыми всему русскому. Хорошо помню то время, когда мои
соплеменники считали грехом учиться русскому языку, и лишь ввиду необходимости
допускалось ими употребление его, конечно, только в сношениях с христианами
(«гоями»).
Скученные тысячами в жалких местечках и городишках, в которых не было ни достаточного
заработка для ремесленников, ни торговли, еврейская масса обречена была влачить
тяжелое, полуголодное существование, коснеть, в невежестве и предрассудках,
фантастически придерживаться своей древ-
10
ней религии, а также старых обычаев и взглядов,—все это в значительной степени,
вероятно, и до сих пор еще существует во многих глухих местечках юго-западного
и северо-западного края, а также в Галиции.
Николай I, один из наиболее жестоких русских деспотов, относившийся с крайней
ненавистью к евреям, решил «исправить» их, для чего сделал для них обязательной
воинскую повинность, от которой они до того были освобождены. Не довольствуясь
тем, что военная служба длилась целых двадцать пять лет и сопровождалась ужасной
муштровкой, неимоверными наказаниями шпицрутенами, палками и кнутами, этот кровожадный
царь ввел еще так называемый «институт малолетних рекрутов» или «кантонистов»:
двенадцатилетних, а то и меньшего возраста детей отрывали от родителей и отправляли
в далекие восточные окраины, навсегда разлучая их, с близкими. Этих несчастных
мальчиков, путем всевозможных насилий и мучений, заставляли принимать православие,
а в случае отказа их забивали до смерти.
Это, в своем роде, иродово избиение еврейских детей сопровождалось такими мучениями,
что, при воспоминании о слышанных и прочитанных мною еще в юности сообщениях
очевидцев или некоторых уцелевших бывших кантонистов, еще и теперь жутко становятся.
Тысячи малолетних, разутых, голодных, выбиваясь из сил, в стужу и непогоду,
подгоняемые свирепыми дядьками, массами своих трупов устилали путь на восток
Не лучшая доля ожидала немногих остававшихся в живых из этих детей по приходе
на места их назначения.
Наряду с этими бесчеловечными приемами «исправления» и «обрусения» евреев, венценосный
изверг приказал обучать их русской грамоте. Нетрудно представить себе, как преданные
слуги исполняли этот царский приказ.
11
На средства, известные под названием «коробочного и свечного сборов» и выжимаемые
из самых бедных слоев еврейского населения, кое-где в черте еврейской оседлости;
основано было несколько низших «казенных училищ», а также два средних, «раввинских
училища», в Вильне и Житомире, для подготовки «казенных раввинов» и учителей.
Лица, окончившие одно из этих средне-учебных заведений и выдержавшие экзамены
по некоторым дополнительным предметам, принимались в университеты и некоторые
специальные высшие учебные заведения. Еврейских мальчиков стали принимать также
в гимназии, а по их окончании и в университеты, предоставлявшие, как известно,
врачам и кандидатам прав из евреев кое-какие привилегии (право повсеместного
жительства).
Но в течение очень долгого периода времени евреи, за крайне редким исключением,
относились к «просветительным» мерам этого царя самым враждебным образом. В
виде иллюстрации приведу интересное сообщение об этом П. Б. Аксельрода из автобиографического
его очерка, предоставленного им мне в рукописи для моих записок, предназначавшихся
для «Zukunftа, но пока еще мною целиком неиспользованных в печати.
«Нет худа без добра, замечает Аксельрод, нищенскому положению родителей я, главным
образом, и обязан, что попал в школу для обучения еврейских детей русской грамоте,
подготовившую моля к вступлению в гимназию.
«Школа эта, по убеждению евреев, устроена была правительством и содержалась
на счет российской казны, с целью подорвать в их детях приверженность к священным
заветам предков, к вере и обычаям еврейского народа, а, может быть, даже чтобы
предрасположить и подготовить их к принятию христианства. Поэтому евреи, за
крайне редкими, единичными исключениями, не посылали своих детей в «казенную
школу», и ей постоянно грозила опасность совсем опустеть. Но это шло в разрез:
с личными интересами смотрителя школы (он же был и учителем), христианина, производившего
поэтому энергичное давление на ответственных представителей еврейской общины,
в том смысле, чтобы они принимали меры к обеспечению школе необходимого минимума
учеников.
12
И одним из средств давления на них, в случае недостатка учеников, служили разные
придирки к меламедам, обучавшим детей в хедерах закону божию, талмуду, и угрозы
закрыть эти хедеры по тем или; другим основаниям.
«И вот в такую-то критическую минуту я и попал в «гойскую» (христианскую) школу.
Чтобы спасти душу большинства детей, власть имущие представители местных евреев
решили пожертвовать душами детей нескольких бедняков. Не знаю, удалось ли бы
склонить моего отца, фанатически слепо приверженного не только к «вере отцов»,
но и к одежде и ко всем мелочам, завещанным стариной, отдать меня в «гойское»
учебное заведение, где от учеников требовалось, чтобы пейсы у них были более
короткими, чем носили все другие евреи. Но его тогда не было в местечке, а мать
усмотрела в школе средство или путь вывести меня «в люди». Слишком соблазнительно
было для нее также и обещание официальных представителей общины сшить мне теплую
одежду и сапоги, - зима была тогда лютая: против перспективы увидеть меня тепло
одетым и обутым трудно было ей устоять. Мне еще давали два дня в неделю стол
у зажиточных евреев. Таким-то путем я, год или два спустя после нашего переселения
в местечко Шклов, очутился в учебном заведении, по окончании которого мог поступить
в гимназию».
Это сообщение П. Б. Аксельрода относится к концу пятидесятых годов, следовательно,
уже к царствованию нового либерального царя. Если в то время евреи столь отрицательно
относились к обучению своих детей «гойской грамоте», то, само собой разумеется,
во времена жестокого отца его они прибегали к еще более сложным приемам, чтобы
избавиться от этой «опасной повинности».
Неудивительно поэтому, что евреев, получивших в царствование Николая I среднее,
в особенности же высшее образование, можно было бы по пальцам перечесть. Одно
уже это обстоятельство, полагаю, в достаточной степени объясняет, почему в это
царствование совершенно не слышно было: о каком-либо участии евреев не только
в оппозиционных стремлениях передовой части русского общества, но и вообще в
умственной жизни страны.
Положение их, а вместе с этим и роль их, как известно, резко изменились со вступлением
на престол Александра II.
13
2. ПРИ "ЦАРЕ-РЕФОРМАТОРЕ".
С наступлением нового царствования, прославившегося, как известно, в качестве
либерального, реформаторского, кое-что перепало также и на тяжелую долю евреев.
Александр II не проявлял необузданной ненависти и жестокости к моим соплеменникам,
хотя, невидимому, и не питал к ним ни малейшей симпатии. Все же при нем они
вздохнули с облегчением: кроме сокращения неимоверно длинного срока воинской
повинности и полной отмены варварского учреждения кантонистов, евреи получили
также кое-какие облегчения в правах жительства и занятий. Несколько облегчены
были и условия приема еврейских детей и молодежи в средние и высшие учебные
заведения. К тому же, под влиянием распространившегося с воцарением Александра
II нового веяния, администрация относилась к евреям менее придирчиво, не проводила
строго некоторых существенных для последних ограничений в их правах и нередко,
как говорится, сквозь пальцы смотрела на те или иные нарушения низшими чинами
«законов» против евреев, что, понятно, совершалось небескорыстно. Затем следует
упомянуть, что генерал-губернатором юго-западного края состоял кн. Васильчиков,
считавшейся либералом. Ввиду его доброго отношения к моим соплеменникам, помню
с детских лет, как они отзывались о нем: «это не начальник, а отец родной».
Попечителем учебного округа оказался также расположенный к евреям знаменитый
хирург Пирогов, который своим гуманным отношением в сильной степени содействовал
ослаблению враждебного отношения моих соплеменников к «гойским» школам и наукам.
Еще более важным, чем перечисленные, обстоятельством, заставившим евреев чувствовать
расположение к новому царю, было наступившее некоторое улучшение в их экономическом
положении.
Как известно, то было вслед за Севастопольским разгромом, когда патриархальная
крепостническая страна, с господствовавшим в ней натуральным хозяйством, стала
быстро превращаться в капиталистическую: началась усиленная постройка железнодорожных
путей, создавались разнообразные промышленные и коммерческие предприятия, возникали
акционерные общества, банки и пр.
14
В качестве преимущественно промышленно-торгового и посреднического слоя, многие
евреи, благодаря начавшемуся в стране экономическому подъему, нашли в перечисленных
выше предприятиях широкое применение своим силам и дарованиям, что, понятно,
немало благоприятствовало улучшению материального их положения, а для немногих
послужило причиной неимоверно быстрого их обогащения: достаточно назвать народившихся
тогда архи-миллионеров ("Олигархов". Прим. Проф. Столешникова) Полякова,
Варшавского, Бродского, Гинзбурга, Розенбергаи др.
Евреям, окончившим высшие учебные заведения, а также купцам 1-й гильдии и ремесленникам
разрешено было устраиваться и вне «черты оседлости».
Все мною перечисленное в значительной степени содействовало как улучшению материального
положения евреев, так и сближению их с Коренным населением. Не говоря о молодежи,
быстро приобщавшейся к русскому просвещению, в 60-х годах среди евреев, живших
в крупных центрах, можно было встретить и пожилых людей, не являвшихся уже ортодоксальными,
а, наоборот, отказавшихся от многих предрассудков и принявших вполне европейскую
внешность. Тогда же стали попадаться евреи, проповедовавшие ассимиляцию, слияние
с коренным населением.
Я прекрасно помню, как на моих глазах начало коренным образом изменяться отношение
моих соплеменников к «гойской» науке: прошло всего 10—12 лет со времени воцарения
Александра II, как число евреев, поступавших в средние и высшие учебные заведения,
быстро увеличивалось,—тогда не существовало возмутительной «процентной нормы».
Таким образом, даже незначительное лишь облегчение, полученное евреями при Александре
II, в неизмеримо большей степени способствовало их обрусению, чем жестокие,
насильственные меры, предпринятые для этого его кровожадным отцом. Здесь считаю
уместным коснуться некоторых черт, присущих многим представителям нашей нации.
С большой практичностью некоторые евреи соединяют и чрезвычайную склонность
к идеализму, оптимизму и фантастическим планам. При малейшем поводе евреи, кажущиеся
даже вполне трезвыми реалистами, не прочь заноситься в заоблачные страны, готовы
строить воздушные замки, предаваться мечтам о несбыточных планах и т. п. Этой
черты не чужд был даже чрезвычайно практичный, гениальный Ф. Лассаль, мечтавший
вслух, по сообщению некоторых его современников, о том времени, когда его изберут
в президенты объединенной германской республики.
Несмотря на то, что набожный еврей посвящает много времени изучению старины,
поглощая древние писания, он, однако, живет не прошлым, а тем менее своим неприглядным
настоящим, но, преимущественно, воображаемым будущим: он мечтает о том времени,
когда будет вновь восстановлен Иерусалим во всей прежней его красе, величии,
могуществе.
(Вот на эту их цель и обратите особое внимание. Всё остальное – зачистка этой
планеты от гоев – это необходимое условие этой цели. Прим Проф. Столешникова.)
Другие бедняки, перебивающиеся с хлеба на квас, обольщают себя надеждой, что
вдруг Иегова даст им возможность разбогатеть, ведь испытывал же он терпение
Иова, подвергая его лишениям и страданиям, и мало ли известно случаев, что бедняки
стали богачами?
Эта склонность к витанию в области фантазий, объясняющаяся тяжелым прошлым нашего
народа, имела благоприятное влияние на характер, а также и на судьбу евреев:
благодаря отчасти этой черте, в связи с практичностью, выработавшейся у них
многовековою, полной неисчислимых бедствий и страданий жизнью, у них развилась
большая выносливость и, относительно, чрезвычайная живучесть.
С другой стороны, расположение евреев к мечтам и фантазиям обусловливает присущую
многим из них склонность к новизне, к радикальным политическим и социальным
переменам. Вот почему евреи охотнее других наций присоединяются к возникающим
в странах, где они живут, новым течениям и партиям, что, сверх того, объясняется
также бедственным их положением и ограниченными почти повсюду политическими
и гражданскими их правами.
Но в сильной степени преувеличено существующее у некоторых представление, будто
евреи всегда и везде являлись основоположниками новых общественных порядков:
за крайне незначительными исключениями, евреи на протяжение долгой, многовековой
своей истории мало выделялись инициативой, изобретательностью, способностью
открывать и указывать другим совершенно новые пути, они лишь скорее других,
16
без особенно долгих колебаний улавливают преимущества той или другой теории
и быстрее других усваивают их. Только очень набожные, ортодоксальные евреи,
живущие в провинциальных, мало или совсем некультурных местностях западного
края, консервативны, но и они остаются такими лишь до первого столкновения с
широким внешним миром, с просвещением и цивилизацией. При незначительном даже
прикосновении к «гойской» грамотности, еврею уже не трудно отказаться от предрассудков
и суеверий, в которых, он и его предки коснели в течение многих веков, если
не тысячелетий. Но раз сделана ,брешь в его ортодоксальном мировоззрении, он
способен идти дальше до самых крайних пределов. Нужно только умело доказать
нелогичность и неосновательность его устарелых взглядов, привычек, обычаев,
и еврей способен от одной крайности быстро перейти к другой.
Примкнув в России к «гойскому» просвещению, еврейская молодежь вскоре затем
присоединилась также и к наиболее передовому Общественному движению, распространившемуся
в то время в нашей стране и с легкой руки Тургенева получившему название «нигилизм».
Как мы ниже увидим, это умственное течение имело огромное влияние на судьбы
России вообще и евреев в частности.
Отрицая устаревшие обычаи, восставая против неразумных взглядов, понятий, предрассудков,
не признавая авторитетов и т. д., нигилизм прокладывал путь идее о равенстве
всех без различия людей. Ему, между прочим, Россия обязана тем общеизвестным
замечательным фактом, что в вашей малокультурной стране женщины стали раньше,
чем в самых цивилизованных государствах, стремиться к высшему образованию, а
затем и к равенству в правах с. мужчинами, что уже имело огромное значение,
а в будущем, вероятно, сыграет еще большую роль в судьбах нашей родины, да,
быть может, и веет цивилизованного мира.
То, чего, как сообщил П. Б. Аксельрод, столь боялись набожные евреи, а именно,
что дети их, начав обучаться «христианской» грамоте, отступят от «веры отцов»
и заветов старины, сделал вместе с «гойской» школой «нигилизм».
17
Нисколько не будет преувеличением, если я скажу, что в среде еврейской учащейся
молодежи нигилизм сыграл еще более благотворную роль, чем в христианской. Оно
и понятно
(В смысле подрыва основ существующего государственного строя. Этот нигилизм
потом успешно сыграет такую же роль чрез 100 лет – когда евреи будут разваливать
ССССР в пользу Израиля. Проф. Столешников).
Высшие слои коренного населения России в некоторой степени давно уже приобщились
к западно-европейским взглядам, нравам и обычаям. У них, поэтому, еще до распространения
нигилизма—отчасти под влиянием Франции, ее философов, романистов, театра, мод,—исчезли
некоторые старые обычаи, взгляды и предрассудки. Иное положение было в невежественной,
мещанско-купеческой среде, являвшейся преобладающим слоем, из которого выходила
еврейская молодежь, стремившаяся к просвещению, образованию: здесь целиком господствовали
нравы и понятия, совершенно аналогичные описанным Островским в его пьесах.
Еврейская девушка, например, не только не могла выйти замуж по любви, но до
венца она не должна была даже видеть намеченного ей родителями, при содействии
«шадхена» (свата), жениха. Без родителей или кого-либо из родственников она
не могла никуда отлучиться из дома и т. д.
Принесенные братьями-гимназистами и студентами новые «нигилистические» взгляды,
а также затем соответствующие сочинения выдающихся русских писателей произвели
колоссальный и вместе чрезвычайно быстрый переворот в строе ветхозаветной еврейской
семьи. Встречая со стороны родителей резкий отпор в стремлении к просвещению,
еврейская молодежь, даже в самых глухих городишках, тайком уходила из дома,
нередко с небольшим узелком и без всяких средств к существованию, чтобы учиться
«гойским» наукам. Так, между прочим, поступила, ставшая впоследствии известной
Геся Гельфман.
(На квартире которой собирались участники успешного покушения на Александра
II. Прим Проф. Столешникова)
Столь же магическое влияние имели взгляды нигилистов и на закоренелых, казалось
бы, молодых фанатиков, «ешиботников», погруженных в изучение талмуда и других
древне-еврейских писаний: двух—трех бесед с ним нигилиста бывало достаточно,
чтобы ешиботник расстался со всеми своими патриархальными взглядами, а также
и со своей специфической внешностью, привычками и пр. Отказавшись от бесплодных
занятий, которым этот недавний фанатик посвящал все свое время в течение многих
лег, он затем принимался за изучение разных наук, в которых нередко оказывал
большие успехи. Я знал таких «ешиботников», отличавшихся блестящими способностями;
о некоторых сообщу ниже.
18
Вполне понятно, почему нигилизм имел большой успех среди молодых евреев: апеллируя
к логике, разуму, доказывая необходимость доискиваться во всем смысла, последовательности,
целесообразности, нигилизм отвечал тем именно запросам, которые толкали способных,
а нередко и очень талантливых молодых евреев к изучению древне-еврейских писаний,
в которых они, однако, не находили полного удовлетворения своим ненасытным стремлениям
к знанию.
Но не только среди молодых евреев нигилизм пользовался популярностью: против
него, по крайней мере в крупных городах, не особенно резко восставали и пожилые
мои соплеменники. Сужу, правда, только по Киеву, где знал «на Подоле»,—«черте
оседлости» в этом «святом» городе,—немало еврейских семейств, но не могу припомнить
ни единого, в котором особенно отрицательно относились бы к нигилизму не только
«дети», но даже и «отцы».
Не то, как известно, происходило в то же время в аналогичных слоях христианского
населения: там из-за нигилизма молодого поколения происходили иногда довольно
большие конфликты между «отцами» и «детьми».
В «нигилизме» обыватели готовы были видеть чрезвычайно опасное направление,
могущее привести ко всевозможным бедам. Между тем, в действительности, «нигилизм»
не представлял ни малейших опасностей для основ современного капиталистического
строя. Скорее даже наоборот: он в некоторых отношениях поддерживал и укреплял
его своим решительным отрицанием революционной деятельности и проповедью, вместо
последней, мирного, постепенного движения вперед. Нигилизм признавал возможным
прогресс человечества лишь как результат совершенствования отдельных индивидуумов.
«Живи согласно с разумом, руководствуйся правильными, логичными соображениями
во всех своих поступках», проповедывали «нигилисты». «Раз образованные люди
освободятся от всяких предрассудков и нелогичных воззрений, раз они будут вести
свою жизнь соответственно современным знаниям, понятиям и воззрениям, то их
примеру обязательно последуют вскоре другие, мало или вовсе еще некультурные
слои населения; таким образом общество быстро изменится к лучшему, исчезнут
недостатки и несовершенства людей, господствующая несправедливость заменится
полным равенством и братством, без всяких над кем-либо насилий и революций».
Не в одних лишь указанных выше отношениях «нигилизм» сыграл у нас и, повторяю,
(особенно среди евреев, огромную роль) крупное влияние его проявилось не только
в быстрой эмансипации наших женщин, оно сказалось также в вопросах воспитания,
в отношениях детей к родителям, воспитателям, к старшим, к авторитетам и т.
д. Во внешних манерах, в обращениях друг с другом и пр. «нигилисты», как известно,
отличались от людей своего же круга, но не примкнувших к этому благотворному
течению, говорю «благотворному» потому, что, главным образом, ему русское общество
обязано тем, что в короткое время, в каких-нибудь 10—15 лет, оно не только нагнало
передовых западно-европейцев, но в некоторых отношениях даже значительно опередило
их.
Особенно подробно, красноречиво и страстно, как известно, пропагандировал «нигилизм»
Д. Писарев, отчасти также Добролюбов и Чернышевский.
(А у нас в СССР они изучались почему-то по школьной программе. Вот кто их в
неё ввёл, и с какой целью? Прим. Проф. Столешникова).
Из столиц и университетских городов нигилизм проникал даже в глухие провинциальные
захолустья и находил там адептов среди евреев.
Но и в это течение, как и в сменившее его затем революционное движение, евреи
не внесли решительно ничего нового, своего, не обнаружили ни малейшей инициативы,
никакой оригинальности: они только легко усваивали выработанные христианами
понятия, идеи, привычки. Утверждаю это, как на основании знакомства с литературой
того времени, так и на основании личных наблюдений.
В середине 60-х годов в нашем городе существовал довольно значительный кружок,
состоявший исключительно из еврейской учащейся молодежи обоего пола и придерживавшийся
всех взглядов и привычек, усвоенных нигилистами,—я также входил в него. На улицах
Киева можно было часто встретить молодого еврея-студента или «футуруса», т.-е.
экстерна, подготовлявшегося к окончательному гимназическому экзамену, в пледе,
с длинными, как у духовных лиц, волосами и с толстой палкой в руках.
20
Девушки же, наоборот, коротко стригли свои волосы, одевались чрезвычайно просто
и скромно. Эта безобидная внешность, однако, вызывала у одних насмешки, а у
других негодование и возмущение. Между тем она тоже имела благоприятное влияние
на нашу молодежь, так как приучала ее быть равнодушной к требованиям моды и
не тратить на внешность» ни излишних средств, ни времени.
Во взаимных отношениях между молодыми людьми обоего пола, благодаря нигилизму,
установились простота и доверие, которые столь выгодно отличают нашу передовую
молодежь от западно-европейской.
Но еще более, чем этими ценными сторонами, нигилизм сыграл в нашей жизни огромную
роль тем, что учил нас думать и отдавать себе во всем ясный отчет: этим он подготовлял
в нас почву для восприятия других, проникавших к нам с запада новых, еще более
прогрессивных взглядов, чем те, которые он проповедывал.
Из сообщенного мною выше, полагаю, ясно, что в шестидесятых годах евреям в общем
жилось в России недурно. Выслушивая рассказы стариков о том, что приходилось
выносить нашим единоплеменникам при Николае I, мы, естественно чувствовали себя
почти счастливыми в изменившихся при его преемнике условиях, почему многие из
нас чуть не благословляли последнего. Правда, мы все же были ограничены «чертой
оседлости», были лишены многих прав, которыми пользовалось коренное население;
но в течение довольно продолжительного времени мне, помню, не приходилось слышать
жалоб и сетований по этому поводу: никто в нашей среде не останавливался на
этих и других отрицательных сторонах условий существования евреев в России по
следующим причинам.
Получив некоторые облегчения, из них одни являлись результатом общих реформ,
а другие касались только нас, главными из таких были упомянутые сокращение срока
военной службы и отмена системы кантонистов, евреи впервые почувствовали себя
людьми, а не презренными париями, которых решительно каждый христианин мог совершенно
безнаказанно оскорблять и всячески издеваться над ними.
21
К тому же, воспитавшись на передовой литературе, зачитываясь произведениями
русских классиков, поэтов, беллетристов, критиков и публицистов, мы, еврейская
молодежь, совершенно забывали, что принадлежим к преследуемой и нелюбимой коренным
населением нации, что мы ограничены в правах, находимся в особенном, исключительном
положении.
Помню, лет до 16 мне никогда не приходило на ум, что я чем-нибудь отличаюсь
от моих товарищей - христиан. Правда, условия моего воспитания были отличны
от обстановки, в которой росло много других евреев, но также ни в ком из моих
сверстников-евреев я не замечал выражения угнетенного состояния, придавленности
и отчужденности. Всем этим, мы сознавали, были мы обязаны «доброму царю» (dem
guten Kaiser, как говорили евреи) и надеялись, что с течением времени мы получим
от него, без всяких внешних на него давлений, полное уравнение нас в правах
с русскими. Нам поэтому, в течение довольно долгого периода времени, всякого
рода революционные попытки казались не только излишними, но и крайне вредными.
Когда, будучи еще десятилетним мальчиком, я узнал о произведенном Каракозовым
покушении на царя, то заодно со взрослыми очень этим возмущался. Более того:
как это ни покажется, быть может, странным, я должен признаться, что некоторое
время не только наравне с другими единоплеменниками был поклонником и почитателем
царя, но сверх того я являлся даже «патриотом». Длилось это, правда, не долго,
и, заодно, с остальной прогрессивной русской молодежью, мы вскоре затем стали
разочаровываться в Александре П.
Значительная часть русской передовой молодежи шестидесятых годов задалась, как
известно, целью внести просвещение в темные массы населения, преимущественно
столиц и некоторых крупных университетских городов, чтобы таким образом возвратить
«долг народу». Для этого ею устраивались вечерние и воскресные школы, заводились
«кооперативные», потребительные лавки, создавались швейные, переплетные и др.
мастерские на артельных началах и т. п.
22
Рядом с этими чисто культурными и филантропическими стремлениями, выступавшие
на литературном поприще знаменитые наши критики и публицисты «Современника»
и «Русского Слова» Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Зайцев и др.—-знакомили
нас с западно-европейскими передовыми взглядами и звали нас на деятельность
в интересах обездоленных масс.
Всего этого не были чужды и мы, еврейская учащаяся молодежь, получившая с распространением
«гойского» образования, возможность приобщиться к цивилизации, примкнув к обще-русскому
движению.
Зачитываясь статьями упомянутых выдающихся публицистов и критиков, поглощая
повести и романы Тургенева, Достоевского, Гончарова, заучивая наизусть стихотворения
Пушкина и Лермонтова, Кольцова и, в особенности, Некрасова, (Могила Пушкина
с магендавидом http://zarubezhom.com/Images/mogilaPushkina.jpg
, могила Некрасова с магендавидом: http://zarubezhom.com/Images/nekrasovsion.jpg
)
Мы, евреи, совершенно забыв об исключительном положении нашей нации в России,
интересовались только общими, «мировыми» вопросами и стремлениями, занимавшими
самых передовых, прогрессивных людей той эпохи.
(Этот они так называют дело Евреонала. Прим. Проф. Столешникова).
Подобно наиболее чуткой, отзывчивой молодежи коренного населения страны, мы
также мечтали о той отдаленной поре, когда все люди будут равными, братьями,
располагающими одинаковым благосостоянием, пользующимися всеми успехами науки,
техники и пр.
Но мы, евреи, признавали, что путь к этому общему счастью человечества, когда
не будет ни эллина, ни иудея,— далекий, длинный. Пока же, полагали мы, долг
каждого честного человека, получившего образование, делиться последним с лицами,
не имевшими возможности просветиться, и, вообще, всячески приходить на помощь
ближнему: в качестве врача бесплатно лечить бедных, будучи юристом—безвозмездно
защищать интересы несостоятельных клиентов и т. д.
Хорошее то было время. Чисты, бескорыстны были эти наши стремления; к тому же,
даже по законам нашей самодержавной родины, они были вполне дозволенными, не
подлежавшими преследованиям. Мы, евреи, поэтому, также устраивали бесплатные
школы, мастерские и пр.
Но и тогда уже, как затем впоследствии, тысячи реакционеров, помнившие мрачную
«николаевщину», с ужасом и возмущением смотрели на наступившие при новом царе
вольные порядки и чуть не на всех перекрестках стали трубить о грозящей от передовой
молодежи опасности «целости и невредимости престола и отечества».
23
Слабохарактерный, нерешительный Александр II, внимательно прислушивавшийся к
этим наговорам мракобесов, вскоре по вступлении па престол стал обнаруживать
отрицательные стороны своего характера. Как у Фауста, «в его груди также жили
две души», из которых одна, влекла его вперед, на путь реформ, а другая тянула
назад, к заветам закоренелого обскуранта и деспота отца. Поэтому предпринятые
им нововедения были половинчаты, непоследовательны, что, как известно, вскоре
вызвало общее недовольство, а это, в свою очередь, возбуждало у него негодование,
злобу. Унаследовав от отца подозрительность и мстительность, Александр II уже
в самом начале шестидесятых годов стал возмутительнейшим образом расправляться
с лицами, осмелившимися высказать неудовольствие против ого политики: он приказывал
гноить их в казематах страшного Алексеевского равелина ( См. П. Е, Щеголев:
«Таинственный УЗНИК», 1920, СПБ). отправлять на каторгу без малейших юридических
оснований и пр. Даже безобидные потребительные общества, а также столь полезные
в сплошь тогда почти безграмотной стране вечерние и воскресные школы, возбудив,
как известно, неудовольствие нового царя, были закрыты.
Все это не только не прекращало начавшегося в нем разочарования но, наоборот,
еще усиливало его. Популярность нового царя стала быстро падать: стали раздаваться
голоса, что от него нельзя ждать ничего доброго, резко изменилось благожелательное
отношение к нему Герцена в пользовавшемся чрезвычайным влиянием в России «Колоколе»,
который он издавал в Лондоне.
(По сведениям американского Интернета Герцен-Херцен был внебрачный сын Ротшильда.
Отсюда неограниченное финансирование. Прим. Проф. Столешникова)
Вскоре в Петербурге начали появляться подпольные листки, разъяснявшие безвыходность
положения, созданного противоречивой, половинчатой политикой Александра. Затем
возникли также тайные революционные организации, указывавшие на невозможность
в России мирной, легальной деятельности в интересах угнетенных масс и призывавшие
к насильственным приемам борьбы.
24
Наиболее значительной из этих организаций было, как известно, общество «Земля
и Воля», в которое входил цвет тогдашнего передового поколения. В число его
членов входил, как я уже выше упомянул, студент Николай Утин, но роль его была
незначительна; к тому же, когда начались аресты, он бежал за границу.
Ввиду указанных фактов. Александр II, подумавший, что он облагодетельствовал
своих «верноподданных», от которых, поэтому, ждал всевозможных проявлений признательности,
пришел в неистовство, увидев вместо этого с их стороны «черную неблагодарность».
Как и все самодуры и деспоты, он, с одной стороны, забывал, что к предпринятым
им реформам его принуждал неизбежный ход развития страны, а не добрая его воля,
с другой, он еще сильнее поддавался влиянию злобных и бессмысленных нашептываний
своих тупых реакционных советников, твердивших ему, что в возникавших в стране,
в сущности, незначительных и совершенно неопасных для его трона, выступлениях
отдельных представителей молодежи виновато, будто бы, решительно все передовое
общество.
Одной из самых возмутительных и в высшей степени несправедливых расправ Александра
II была, по общему признанию сколько-нибудь порядочных людей, отправка им на
каторгу, а затем на бесконечное заточение в Вилюйске даровитейшего публициста
Н. Чернышевского, в сущности за то только, что он пользовался огромным влиянием
на передовую часть общества и молодежи. Насильственного лишения России этого
на редкость благородного и выдающегося ученого, который был бы украшением и
гордостью любого более культурного и цивилизованного государства, чем наша страна,
этого преступления передовая часть общества, в особенности же молодежь, не могла
ему простить в течение последовавшего затем почти двадцатилетнего его царствования.
Чрезвычайная мстительность и временами также жестокость нового царя, проявлялись,
чем дальше, тем все сильнее и чаще. Особенно резко стали у него выдвигаться
на первый план унаследованные от отца отрицательные черты, как известно, после
польского восстания 1863 г., для усмирения которого он обратился к звероподобному
Муравьеву вешателю.
25
Этим царь-«реформатор» вполне сравнился со своим дядей Александром «благословенным»,
предоставившим управлять своей «вотчиной» столь же кровожадному зверю—Аракчееву.
В особенности, по-видимому, возмутило Александра II недовольство передовой части
общества самою крупною из предпринятых им реформ - освобождением крестьян: как
тогда уже предсказывали честные и дальновидные люди, с Чернышевским во главе,
основания, на которых произведен был этот важный акт, были столь несправедливы
и невыгодны для крестьян, что им неизбежно предстояло из одной кабалы попасть
в другую—не менее тяжкую—к землевладельцам же, да к чиновникам, купцам и кулакам,
как это вскоре затем и произошло.
Явившийся мстителем за обиженных и «обманутых» крестьян студент Каракозов, стрелявший
в царя (4 апр. 1866 г.), http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A4%D0%B0%D0%B9%D0%BB:Karakozov_by_Repin.jpg
был совершенно одинок; тем не менее, этот нелепый поступок молодого фанатика
пришелся как нельзя более на руку окружавшей Александра II клике извергов, давно
уже доказывавших ему, что мягкостью и уступчивостью требованиям «врагов престола
и отечества» он приведет страну к гибели, а себе подготовит участь Людовика
XVI.
Неудивительно, поэтому, что не отличавшийся ни сильной волей, ни выдающимся
умом, а являвшийся лишь средним во всех отношениях человеком, Александр II после
покушения Каракозова потерял всякое представление об окружавшей его, довольно
сложной действительности и уже без колебаний перешел целиком на сторону злейших
врагов молодой России.
Для «спасения» страны царь вновь обратился к Муравьеву-вешателю. Усердие этой
гончей собаки в вынюхивании «следов страшного заговора», будто бы подготовившего
произведенный Каракозовым выстрел, дошло до того, что в числе «корней и нитей»
Муравьев-вешатель заподозрил даже родного брата царя, великого князя Константина,
считавшегося либералом.
Признав одной из главных причин недовольства передовой части общества и молодежи
«чрезмерную свободу», которой, по утверждению реакционеров, будто бы пользовались
учащиеся, Александр II назначил министром народного просвещения, в pendant к
Муравьеву-вешателю, гр. Д. А. Толстого, столь же заядлого мракобеса, уже тогда
приобревшего незавидную репутацию, но затем прославившегося в последовавшие
годы, а особенно при Александре III, в качестве министра внутренних дел.
26
Этот тупой и жестокий обскурант очень скоро восстановил против себя всех сколько-нибудь
здравомыслящих людей, так как наилучшим средством для искоренения, будто бы,
присущей всей учащейся молодежи склонности к революционной деятельности, он
признавал введение классицизма в гимназиях. Последнее осуществлялось до того
нелепо и жестоко, что ближайшими его последствиями были массовые исключения
учеников из гимназий, что повлекло за собой многочисленные самоубийства, затем
привело к диаметрально противоположным последствиям,—к усилению недовольства
правительством и, действительно, к возбуждению у многих юношей склонности к
революционной деятельности.
Кроме указанных мер, предпринятых озлобившимся царем для искоренения «крамолы»,
изданы были еще и другие репрессивные распоряжения, разразившиеся над всеми
«верноподданными» и, следовательно, мстившие тысячам и десяткам тысяч не только
совершенно ни в чем неповинных людей., но затрагивавшие также и лиц, даже враждебно
относившихся к анти-правительственным актам, которые затевал очень незначительный
тогда контингент революционеров. Масса лиц подвергалась ночным обыскам и арестам
без всяких поводов и оснований, нередко вследствие наговоров или мести со стороны
услужливых добровольцев-обывателей и полицейских агентов. То был один из наиболее
мрачных моментов в столь блестяще начавшемся и так всеми еще незадолго пред
тем радостно приветствованном царствовании.
3. ОТНОШЕНИЕ ЕВРЕЙСКОЙ МОЛОДЕЖИ К ПЕРВЫМ РЕВОЛЮЦИОННЫМ
ВЫСТУПЛЕНИЯМ.
Насколько могу теперь припомнить, решительно никто из еврейской учащейся молодежи
не подвергся никакому преследованию в связи с произведенными в разных местностях
России многочисленными арестами после покушения Каракозова. Никого из моих соплеменников
не было также и среди подсудимых по созданному Муравьевым-вешателем процессу
Ишутина. Оно вполне естественно: евреи не только не имели тогда даже отдаленного
прикосновения к оппозиционным кругам, недовольным противоречивой политикой царя-«реформатора»,
но, как я уже упомянул, они сами очень возмущались революционными попытками
крайних элементов, вообще, а покушением, произведенным Каракозовым,— в особенности.
«Покушаться на такого доброго царя - это тяжкое преступление», помню, говорили
с негодованием мои соплеменники, и я, будучи тогда еще мальчиком, повторял это
вслед за взрослыми.
Признательность евреев царю за предоставленные им в сущности незначительные
облегчения была столь сильна, что она не только не ослабела к концу 60-х годов,
но у многих передовых и даже крайних из нас она сохранилась вплоть до трагической
его кончины. Признаюсь, что и я принадлежал к этим крайним: несмотря на все
преступления Александра II, Я, однако, не признавал его заслуживающим такого
финала.
Многие из нас мирились с отрицательными и противоречивыми актами его политики,
так как мы все же признавали его лучшим царем, не только, чем его предшественник,
но, вероятно, и чем преемник его, как это вполне и подтвердилось потом. Поэтому,
передовая, но умеренная, «благоразумная» часть еврейской молодежи не выражала
также ни малейшего недовольства даже тогда, когда задевались наиболее существенные
интересы ее соплеменников, а также и в тех случаях, когда их товарищи-христиане
довольно недвусмысленно высказывали свое отрицательное отношение к господствовавшим
в стране порядкам. Не могу, например, припомнить не только случая самоубийства
среди еврейских гимназистов, но и просто сетований моих товарищей-соплеменников
по поводу введенной губительной классической системы, хотя она, быть может,
в большей степени была несимпатична многим из нас, чем христианам, потому что
шла в разрез с присущими нам, вообще, реалистическими наклонностями и стремлениями.
Столь же отрицательно, как и к покушению Каракозова на царя, преобладающее большинство
еврейской молодежи отнеслось также и к чрезвычайно нашумевшему в начале 70-х
годов знаменитому процессу нечаевцев.
28
В этом деле, охватившем значительно больший круг представителей передовой молодежи,
чем предшествовавший ему ишутинский процесс, также не участвовал ни один еврей.
Таким образом, приведенные мною, данные, полагаю, вполне подтверждают мое заявление,
что евреи не только не являлись инициаторами русского революционного движения,
но что к тому же они далеко не сразу даже примкнули к уже возникшей, предпринятой
христианской передовой молодежью борьбе.
Столь продолжительное отсутствие еврейской учащейся молодежи среди русских революционеров
объясняется, конечно, прежде всего незначительным, вообще, тогда контингентом
в средних и высших учебных заведениях евреев. Затем, как я уже подробно выше
сообщил, мы были очень признательны царю, а потому чрезвычайно миролюбивы. Но,
в свою очередь, эти наши чувства обусловливались общей нашей задавленностью,
униженным положением евреев в стране. На нашу психику не могли, понятно, не
влиять внушаемые нам старшими с младенческих наших лет предостережения ничем
решительно не восстановлять против себя «гоев» вообще, а полицию в особенности.
Еврейские юноши, учившиеся в последних классах гимназии или в высших учебных
заведениях, не могли, конечно, не знать, что малейшее проявление недовольства
российскими порядками влечет за собой крайне суровые кары, что за этим следует
знакомство со страшным тогда «Третьим отделением», о котором в публике циркулировали
полные ужаса рассказы; о том, что из этого инквизиционного застенка провинившийся
попадает в не менее ужасную Петропавловскую крепость, где он или погибает, будучи
замурованным в «каменном мешке», или полуживой идет в тяжелых кандалах «по Владимирке».
Нужно было, поэтому, привыкнуть к мысли о сопряженных с политической деятельностью
страданиях, необходимо было время для подготовки к этому своих чувств и нервной
системы. Между тем, не только преследуемые, загнанные евреи, но и христианская
молодежь, не испытывавшая никакого исключительного гнета, еще долго спустя не
научилась не дрожать при виде жандарма. Но тяжело, известно, начале, а затем
все само собой образуется, приходит своим
чередом.
Антиправительственные действия ни в какой стране и никогда не возникали без
достаточных, точнее, без сильнейших к тому оснований потому уже, что насильственные
приемы, как я только что указал, связаны для лиц, прибегающих к ним, со всевозможными
страданиями, чего, естественно, каждый человек старается избегнуть. Поэтому,
лица, желавшие так или иначе содействовать прогрессу, всегда начинали с мирных
приемов и, только убедившись в невозможности достигнуть ими чего-нибудь, наталкиваясь
на запрещения и преследования со стороны предержащих властей, переходили на
насильственный путь борьбы. То же произошло у нас.
За редкими исключениями, все передовые люди, вступившие в революционные ряды,
начали свою общественную деятельность на легальном, культурно-просветительном
поприще и лишь постепенно, одни раньше, другие позже, вынуждены были правительственными
преследованиями уйти в подполье. Это, повторяю, проделывал почти каждый из нас:
несмотря на доказательства предшественников, что тщетны надежды добиться чего-либо
мирным, законным путем, каждый из нас все же начинал с легальной деятельности.
Мы уже видели, к чему привело стремление передовой молодежи обучать трудящихся
в воскресных и вечерних школах: »не только последние были вскоре закрыты, но
и многие из добровольно учивших в них лиц были арестованы и разосланы в разные
места. Такая же участь постигла решительно все без исключения аналогичные начинания
отзывчивой, бескорыстной молодежи. На одном из этих предприятий остановлюсь
несколько подробнее ввиду крупной его роли в дальнейшем ходе нашего революционного
движения, а также и потому, что в нем еврей Марк Натансон явился первой жертвой
оригинальной культурно-просветительной попытки.
В конце 60-х годов в Петербурге небольшой кружок, составившийся из нескольких
тесно связанных друг с другом молодых интеллигентных юношей и девушек, в число
которых, между прочим, входила также прославившаяся 12 лет спустя Софья Перовская,
задался целью распространять среди учащихся хорошие книги: Бокля, Дрепера, Луи-Блана,
Лассаля, Флеровского, Миртова (Лаврова) http://www.rulex.ru/01120027.htm и т.
п. Для этого члены кружка стали скупать у книгоиздателей в больших количествах
уже вышедшие такие книги или предлагали им выпустить в свет указываемые ими
аналогичные перечисленным произведения, гарантируя взять определенное число
экземпляров. Получив последние с установленной уступкой, они затем сбывали их
учащейся молодежи по удешевленным ценам.
Марк Натансон, очень энергичный двадцатилетний юноша, проявил в этом, в сущности
мирнейшем, культурно-просветительном предприятии большую инициативу, настойчивость
и деловитость, что, понятно, не могло остаться незамеченным всевидящим оком
третье-отделенских шпиков, после чего за сию «преступную деятельность» он был
арестован и без суда, в административном порядке, сослан в отдаленное, глухое
захолустье севера Европейской России.
Таким образом, этот еврейский студент является, если не первым, то одним из
первых среди своих единоплеменников, поплатившимся тюрьмой и ссылкой за свою
незапрещенную русскими законами деятельность: за покупку и продажу легально
вышедших книг, хотя бы и в значительных количествах.
Как известно лицам, знакомым с историей русского революционного движения, из
названного выше просветительного кружка возникла вскоре затем, не без влияния
правительственных преследований, знаменитая организация «чайковцев»
(По всей видимости, связь между «чайковцами, Чайковским и «МХАТовской «Чайкой»
гораздо ближе, нежели бы казалось на первый взгляд Прим. Столешникова),
не довольствовавшаяся уже указанным распространением легальных книг, а поставившая
себе целью вести, опять же на первых порах, мирную пропаганду среди фабрично-заводских
рабочих.
Можно без малейших преувеличений сказать, что с момента возникновения вплоть
до своей гибели эта организация привлекла в число своих членов наиболее выдающихся
и талантливых людей той замечательной эпохи, лиц, прославившихся затем, как
на революционном, так и на разных научных поприщах. Достаточно назвать, кроме
уже упомянутых мною, Перовской и Натансона, еще Клеменца, Кравчинекого, Шишко,
Синегуба, Кропоткина, Чарушина.
31
А сколько сверх этих лиц погибло преждевременно по тюрьмам, в Сибири и на каторге,
о которых ничего не; известно современникам. Не могу обойти здесь молчанием
талантливейшего 19-тилетнего юношу Куприянова, заморенного жестокими жандармами
и прокурорами в предварительном заключении, длившемся более четырех лет, по
«процессу 193-х».
Среди «чайковцев» уже было несколько евреев, но лишь одного или двух из них
можно сравнить по дарованиям, характеру, значению как в этой организации, так
и в дальнейшей их деятельности с перечисленными мною выше видными участниками
этого кружка.
То же самое приходится сказать и о филиальных отделениях этой организации, потому
что, кроме Петербурга, «чайковцы», имели отделения также в Москве, Киеве, Одессе
и в некоторых других городах. Среди тамошних «чайковцев» евреи, за крайне редкими
лишь исключениями, о которых сообщу в своем месте, играли незначительные, только
второ- и третьестепенные, роли.
Известно, что одновременно с «чайковцами», а также и позже их, возникли в разных
концах России аналогичные кружки, ставившие себе те же или несколько отличные
задачи, например, не пропаганду социализма, а агитацию на почве уже существующих
у русских крестьян желаний, стремлений, требований. Тогда-то, в 1873—1876 г.г.,
и происходило знаменитое в истории России массовое движение передовой молодежи,
названное «хождением в народ». В течение этого периода, длившегося три-четыре
года, число евреев, принявших в нем активное участие, было крайне ограниченно,
едва ли превосходило полтора-два десятка. Кроме того, ни одного из них нельзя
поставить; в уровень с лицами, приобревшими в этом замечательном движении большую
известность: кроме названных мною выше знаменитых чайковцев евреев периода хождения
в народ нельзя также сопоставить и с не входившими в эту организацию такими
крупными деятелями, как Ковалик, Войноральский, Рогачев, Мокриевич, Софья Бардина
и мн. др.
Затем, в описываемое здесь время было также немало кружков, в которых евреи
совершенно отсутствовали, а в большинстве случаев их бывало по одному, по два,
при общем числе членов в один—два десятка.
Наконец, и в политических процессах, происходивших в первой половине 70-х годов—«Долгушинцев»,
«Дьякова-Сирякова», «Семяновского» и др.,—среди привлеченных не было ни одного
еврея. Впервые попали в число подсудимых, да и то, как ниже увидим, мало, если
не сказать—вовсе непричастные к политике трое молодых евреев по разбиравшемуся
лишь в 1877 г. процессу по поводу «демонстрации на Казанской площади». Следовательно,
только во второй половине 70-х годов, и то совершенно случайно, евреи впервые
очутились на скамье подсудимых по политическому процессу. Одно это обстоятельство
служит уже достаточным доказательством того, насколько незначителен был контингент
евреев, примкнувших к. знаменитому движению «в народ», а также и того, как мала
была виновность евреев, участвовавших в нем, даже с точки зрения тогдашних жестоких
жандармов.
Действительно, за крайне незначительным исключением,—о чем сообщу ниже,—мы,
евреи, в течение довольно продолжительного периода времени, входили преимущественно
в правое, более умеренное крыло нашего движения первой половины 70-х годов.
Известно, что это движение возглавлялось, с одной стороны, бывшим проф. Артиллерийской
Академии полковн. П. Л. Лавровым, а с другой,—знаменитым апостолом анархии М.
А. Бакуниным; в то время как первый отстаивал мирную, постепенную пропаганду
в народе социалистических идеалов, откладывая осуществление их на более или
менее далекое будущее, второй, наоборот, советовал молодежи немедленно звать
народ «на бой кровавый», на восстания, бунты. Последователями Лаврова являлись,
поэтому, преимущественно наиболее умеренные, мирные социалисты—пропагандисты,
а за Бакуниным шли самые крайние, решительные борцы.
В преобладающем большинстве евреи примкнули к «лавристам», и, лишь спустя некоторое
время, с полным торжеством «апостола всемирного разрушения» над скучным доктринером
Лавровым, немногие непокинувшие социалистического лагеря евреи перешли на сторону
«бакунистов», называвшихся, как известно, также «бунтарями» и «народниками».
33
Если из незначительного контингента «лавристов» возможно Соломона Чудновского,
и скоро совсем отставшего от движения д-ра Льва Гинзбурга причислить к второразрядным
величинам, то среди еще меньшего числа «бакунистов» я могу назвать только одного
крупного деятеля второго разряда П. В. Аксельрода.
Да было бы странно и необъяснимо, если бы евреи, лишь незадолго пред тем приобщившиеся
к общеевропейской образованности, сразу заняли выдающиеся посты в самом начале
массового революционного движения «в народ», возникшего в начале 70-х годов.
Чтобы стать сколько-нибудь видным пропагандистом, необходимо было обладать столь
многочисленными и разнообразными свойствами, которых евреи той эпохи никак не
могли сразу приобрести; не говоря уже о знании в совершенстве русского языка,
что и теперь еще, полвека спустя, далеко не всегда встречается между образованными
евреями, даже окончившими всякие высшие учебные заведения. Тем реже, понятно,
попадались в ту отдаленную пору между нами лица, не выдававшие себя сразу, как
говором, так наружностью и манерами. Между тем, пропагандист, намеревавшийся
действовать среди крестьян, должен был не только знать всевозможные шутки, прибаутки,
присказки, но также обладать особенным даром,—не всегда, как известно, имеющимся
и у интеллигентов-христиан,—уменьем подойти, увлечь трудящегося человека: кому
не известно, как в ту пору, немного лет спустя после освобождения крестьян,
последние крайне враждебно относились ко всякому, кого они причисляли к «барам».
Поэтому, даже из числа христиан можно назвать всего лишь трех-четырех интеллигентов,
прославившихся в качестве хороших пропагандистов, обладавших способностью заинтересовать
трудящихся своими рассказами. К таким счастливцам, возбуждавшим к себе среди
нас зависть, помню, относили: Синегуба, Рогачева, Клеменца, Иванчина-Писарева,
Екатерину Брешковскую и еще немногих.
Кроме этого «дара божьего», пропагандисту, чтобы приобрести большое влияние
среди крестьян, необходимо было не только знать и уметь выполнять все разнообразные
и сложные деревенские работы, но в выполнении их он должен был еще превосходить
земледельцев,
34
а для этого требовались не только определенные сельскохозяйственные знания,
навык и т. п., но также недюжинная физическая сила и большая выносливость. Обладателями
всего этого оказались лишь немногие сыновья мелких помещиков, духовных лиц и
казаков, с детства жившие в селах и станицах и не прекращавшие также потом,
в каникулярное время, заниматься сельскими работами. Среди бывших немногих таких
специалистов по земледелию я не могу припомнить ни одного еврея, что вполне
понятно.
Почти исключительно городские жители, к тому же, в преобладающем большинстве
принадлежавшие к наименее обеспеченным слоям населения, следовательно, жившие
в крайне тяжелых материальных условиях, испытавшие всякие лишения, а то и хроническое
недоедание, евреи-революционеры преимущественно являлись тщедушными, слабосильными,
совершенно непривыкшими и неспособными к какому-либо физическому труду. Поэтому,
никому из нас, евреев, отправлявшихся «в народ», не только не удавалось перещеголять
в работах, в выносливости и вообще физической своей силой крестьян, как это
случалось с Рогачевым, Кравчинским, Юрковским, Тищенко и др., но, наоборот,
наши попытки на этом поприще терпели почти всегда полное поражение; иллюстрацией
этого может служить мой рассказ «Как мы в народ ходили» («За полвека», т. I.).
Ввиду этого, крайне ограниченное число евреев-пропагандистов и «народников»,
отправлявшихся «в народ», предпочитало выступать там в качестве фельдшеров,
как это сделали Аптекман, Хотинский и др.
По этим же причинам, т.е. вследствие малого знания, если не сказать полного
незнания, быта, привычек и нравов русского народа, евреи не могли также в ту
эпоху являться и авторами необходимых для пропаганды листков, рассказов, сказок,
песен, вроде популярных тогда «Чтой-то, братцы», «Четырех братьев,» «Хитрой
механики», «Сказки о копейке» и т. д. Авторами этих произведений были исключительно
интеллигенты-христиане—Иванчин-Писарев, Тихомиров, Варзер, Верви (Флеровский),
Клеменц, Кравчинский, Синегуб.
35
Вообще, насколько могу теперь припомнить, среди нас, евреев, ни во время эпохи
«хождения в народ», ни в последовавшей за нею террористической, не было ни единого
популярного автора и ни одного оратора. Единственным писателем - евреем в течение
всех 70-х годов является П. В. Аксельрод, но, во-первых, он печатался отчасти
в легальных, а также к заграничных журналах, почти вовсе не попадавших в Россию,
и, во- вторых-произведения его не были популярными, а публицистическими.
Все то, что я выше перечислил, как причины, мешавшие нам, евреям, стать выдающимися
пропагандистами, еще в большей степени относится к «бунтарям»: чтобы занять
выдающееся место среди последователей Бакунина, нужно было, кроме уже указанных
редких вообще свойств, обладать еще и некоторыми специальными дарованиями, которыми
не были наделены евреи того замечательного десятилетия.
Бунтарь не только должен был всегда быть готовым пожертвовать собою для народного
блага,—на это охотно шли также и пропагандисты,—но, сверх того, ему необходимо
было еще обладать способностью увлечь, повести за собою крестьян на бой, восстание,
уметь организовать бунт, явиться инициатором этого; словом, быть, если не одаренным
свойствами таких «орлов», как Стенька Разин и Пугачев, считавшихся, как известно,
идеалами тогдашних революционеров, то, по крайней мере, быть равным ватажкам,
вроде Болотникова, Булавина и т. п.
Откуда тощий, щуплый и робкий еврейский юноша, редко, в большинстве случаев,
бывавший за чертой города, а то и местечка, в котором он до того жил, мог почерпнуть
указанные выше способности, свойства и знания? Ясно, что обладание всем этим
тогдашних евреев было бы необъяснимым чудом. Поэтому ограниченный, вообще, контингент
евреев, принимавших участие в революционном движении описываемой мною здесь
эпохи,—за крайне незначительным исключением, на которое ниже укажу,—занимался
преимущественно не непосредственно пропагандой или организацией среди крестьян
бунтов, а, главным образом, если не сказать почти исключительно, деятельностью
среди городского населения,— т. н. интеллигенции, общества и лишь отчасти среди
ремесленников и рабочих. Но еще в
36
большей степени им приходилось участвовать во внутри-кружковой работе, т.-е.
вести разные сношения, добывать необходимые связи, средства, документы, устраивать
конспиративные квартиры, типографии, заниматься перевозкой через границу транспортов
с запрещенными изданиями и т. д., а в этих функциях трудно было проявлять особенные
таланты и дарования. Единственными выдающимися деятелями в только что перечисленных
областях в период господства народничества являлись Марк Натансон и Аарон Зунделелевич,
о которых подробнее сообщу ниже; но и они проявили себя не в качестве теоретиков
или практиков этого направления, а как организаторы некоторых специальных функций.
4. УЧАСТИЕ ЕВРЕЕВ в НАРОДНИЧЕСКО-ТЕРРОРИСТИЧЕСКОМ ТЕЧЕНИИ.
Известно, что «народничество», возникшее во второй половине 70-х годов, сыграло
чрезвычайно крупную роль в истории нашего общественного и революционного движения.
Но ни в разработке программы этого течения,—как в легальной, так и в подпольной
литературе,—ни в практическом осуществлении ее евреи также не играли сколько-нибудь
заметной роли: в этом течении, как и в предшествовавших ему, мы опять - таки
исполняли лишь второстепенные функции.
Не говоря уже об отдаленных родоначальниках народничества, среди которых, наряду
с Герценом и Огаревым, следует признать и славянофилов,— творцами течения, за
которым в продолжение нескольких десятилетий удержалось это название революционного
народничества,—были, главным образом, Бакунин и отчасти его русские последователи—
Плеханов, Каблиц и др.; также и выдающимися практиками, стремившимися осуществить
народническую программу революционным способом, исключительно являлись христиане:
Дебогорий-Мокриевич, Стефанович, Мих. Попов, Ив. Дробязгин, А. Михайлов, Иванчин-Писарев,
Ю. Богданович и др. Ни среди теоретиков, ни среди практиков этого течения также
нельзя назвать ни единого крупного еврея.
Далее, известно, что наряду с народничеством стало развиваться,—начиная с 1878
г., с легкой руки Веры Ивановны Засулич,—так называемое террористическое направление,
отодвинувшее деятельность в народе—среди крестьян—на второй план, а затем и
совсем вытеснившее последнюю.
37
В этом новом течении, как и во всех предшествовавших ему, евреи тоже принимали
лишь незначительное участие: едва ли я ошибусь, сказав, что участвовавших в
террористических актах с конца семидесятых до конца 80-х годов было всего десять—двенадцать
человек: Зунделевич, Гр. Гольденберг, Гобст, Витенберг, Христина Гринберг, Роза
Гросман, Геся Гельфман, бр. Златопольские, Арончик, Млодецкий. Допускаю, что
я кого-нибудь забыл; во всяком случае, число евреев-террористов было невелико,
а из перечисленных мною лиц только Григорий Гольденберг и Млодецкий явились
непосредственными исполнителями насильственных актов; все же остальные евреи
были только второстепенными, хотя и очень нужными помощниками.
Никто из евреев не выдвинулся также в первые ряды ни в качестве теоретика террора,
какими явились Лев Тихомиров, а отчасти Морозов и Кравчинский, ни как организаторы
разных решительных предприятий, какими проявили себя: А. Михайлов, А. Квятковский,
Желябов, Вера Фигнер, Софья Перовская и др. То же почти следует сказать и относительно,
вообще, крупных практиков, какими среди террористов оказались Фроленко, Колодкевич,
Ю. Богданович, Талалов и др. Единственный выдающийся в этом отношении еврей—А.
Зунделевич был арестован в самом начале возникновения партии «Народная Воля»,
почему он и лишен был возможности проявить себя в предпринятых затем террористами
сложных актах, направленных непосредственно против Александра П. Также и среди
специалистов-изобретателей разнообразных метательных снарядов и бомб прославились
Кибальчич, Ширяев, Исаев и Грачевский, а примыкавший к ним бывш. студент-технолог
еврей Лев Златопольский, насколько мне известно, ничем особенным себя не проявил,
потому, вероятно, что при бесспорной даровитости он был не вполне психически
уравновешенным человеком.
Остается еще упомянуть о лицах, особенно выделившихся своей смелостью и отвагой
при выполнении крупных террористических актов. Кроме выше уже упомянутых участников,
я имею здесь в особенности в виду таких выдающихся лиц, как Вера Ивановна Засулич,
Кравчинский, Халтурин, Баранников, Пресняков и Гриневицкий. К этой категории
смельчаков следует причислить Млодецкого, Гобста и Витенберга; можно было бы
также отнести и Григория Гольденберга, убившего губернатора Кропоткина, если
бы он затем, после ареста, не опозорил себя выдачей всех и всего.
Незначительность контингента евреев и второстепенность их ролей вообще в террористической
борьбе вполне подтверждается также происходившими в Петербурге и в других городах
крупными процессами по так называемым террористическим делам в течение восьми—девяти
лет. Так, по процессу Мирского, зимой 1879 г., за покушение на шефа жандармов,
ген. Дрентельна, насколько могу припомнить, не был привлечен ни один еврей.
По «Делу шестнадцати» (Квятковского, Преснякова и др.) фигурировали на скамье
подсудимых два еврея: Зунделевич и Цукерман, но из них только первый имел непосредственное
отношение к террору. По «Делу 1-го марта 1881 г.» также была, как известно,
привлечена еврейка—Геся Гельфман, приговоренная к смертной казни и затем помилованная;
но и ее роль, по сравнению с другими участниками этого процесса, была второстепенной.
Далее, по процессу «двадцати» (в 1882 г.) судились три еврея: Арончик, Лев Златопольский
и Фриденсон,—последний не имел прикосновения к террору, а первые два играли
в нем только незначительные роли. По процессу «семнадцати» (1883 г.) были привлечены:
Савелий Златопольский, Христина Гринберг и Роза Гросман; из них только первый
был замешан в покушениях на царя. В происходивших затем процессах Веры Фигнер
(в 1884 г.) и по «Делу 1-го марта 1887 г.» не было ни одного еврея среди главных
участников, привлеченных к суду, а по процессу Лопатина (1887 г.) привлечена
была только одна еврейка Генриета Добрускина, но она имела очень незначительное
прикосновение к делу.
Таким образом, по восьми крупнейшим процессам, по которым на протяжении девяти
лет судилось в столице около ста двадцати человек, было привлечено всего десять
евреев, из которых только два или три играли лишь второстепенную роль. Замечу
еще, что среди двадцати лиц Дубровин, Соловьев, Пресняков, Квятковский, Млодецкий,
Желябов, Перовская, Кибальчич, Т. Михайлов, Рысаков, Суханов, Штромберг, Рогачев,
Ульянов, Генералов, Осипанов, Андреюшкин, Шевырев, Мышкин и Минаков - казненных
за указанный период в Петербурге и Шлиссельбурге, был только один еврей,—Млодецкий,
произведший бессмысленное, ничем не вызывавшееся покушение на гр. Лорис-Меликова;
но, как было тогда же констатировано, он не был причастен к революционному движению:
совершенное им покушение он предпринял самостоятельно.
(Даже по фамилиям видно что Перовская Кибальчич, Осипанов, Халтурин, Ульянов,
Штромберг и вся эти мишпуха – криптоевреи. Прим. Проф. Столешникова)
В трех южных университетских городах, являвшихся, после Петербурга, важнейшими
очагами революционной борьбы, контингент евреев-участников был несколько больший,
чем в столице, что, понятно, обусловливалось как «чертой оседлости», так отчасти
и приемами подвизавшегося на юге военного прокурора ген. Стрельникова: ярый
антисемит, с неимоверной злобой и жестокостью относившийся к политическим—вообще,
а к евреям—в особенности, он по пустякам привлекал к процессам мало или ни в
чем неповинных еврейских юношей, требуя для них от военных судей самых суровых
приговоров. Так, благодаря только его стараниям был в 1879 г. казнен в Киеве
несовершеннолетний студент-еврей Розовский лишь за то, что он отказался назвать
человека, передавшего ему найденную у него прокламацию.
Наиболее крупными террористами несомненно были Виттенберг и Гобст, но и между
южными евреями также не было ни одного, кого можно было бы по дарованиям, инициативности
и влиянию сравнить с выделившимися там же христианами: Вал. Осинским, Попко,
Волошенко, Антоновым, бр. Ивичевичами, Лизогубом и несколькими еще др. В описываемое
мною время не только судебный приговор определял отчасти степень преступности
и важности данного политического подсудимого,—также и место отбывания им наказания
указывало на отношение к нему властей. Посмотрим, поэтому, куда отправляли евреев-каторжан.
В средине 70-х годов наиболее важных политических каторжан отправляли в так
называемые «центральные каторжные тюрьмы» Харьков, губ.—в Борисоглебскую и Чугуевскую,
где для них создан был неимоверно жестокий, строго одиночный режим, ярко изображенный
в нашумевшей в свое время брошюре, озаглавленной: «Заживо погребенные». Среди
нескольких десятков этих последних не было ни одного еврея.
Туда, насколько помню, были отправлены «долгушинцы», затем осужденные по делу
«Дьякова Сирякова», Донецкий, Боголюбов-Емельянов, судившиеся по процессу 50-ти:
Джабодари, Зданович, Цицианов, а по процессу 193-х: Мышкин, Ковалик, Войноральский,
Рогачов, Муравский, а также товарищи казненного Ковальского—Виташевский, Свитыч
и др.
40
Затем, в 1880 г., начиная с Мирского, особенно опасных террористов стали содержать
в страшном Алексеевском равелине, в котором из осужденных находился с 1872 г.
один лишь Нечаев. Далее,—до того, как была перестроена не менее знаменитая Шлиссельбургская
крепость,—начиная с «процесса 16-ти» и всех почти осужденных по упомянутому
выше «процессу 20-ти» содержали в Трубецком бастионе, который отчасти исполнял
роль каторжной тюрьмы для политических. Среди содержавшихся в этом бастионе
при ужасном режиме находилось три еврея: Зунделевич, Цукерман и Арончик.
С переводом в отремонтированную Шлиссельбургскую крепость важнейших террористов,
в ней до XX столетия томилось около 50 человек, значительная часть которых умерла
и многие сошли с ума. Такова была участь и находившихся среди них Арончика,
Сав. Златопольского, Геллиса (Несчастный молодой наборщик, приговоренный воен.-окр.
судом в Одессе весной 1880 году (по делу Минакова-Властопуло) за пустяк к смертной
казни замененной ему бессрочной каторгой, был затем привезен на Кару, а оттуда
но недоразумению, отправлен в 1882 году в Петропавловскую крепость, потом в
Шлиссельбургскую, где он вскоре и умер) и Софьи Гинзбург (окончившей самоубийством).
Из пяти евреев уцелел один только Оржих, подавший прошение о помиловании и потому
отправленный на Сахалин. Там он был единственным, среди многих политических
каторжан, евреем, отбывавшим наказание на этом суровом острове.
Главным же средоточием большинства менее опасных, по мнению властей, лиц, осужденных
по политическим процессам на каторгу, начиная с 60-х и кончая 90-ми годами,
являлись, как известно, мужская и женская каторжные тюрьмы на Каре (Нерчин.
окр.). Там за весь этот довольно длинный период времени перебывало 217 «государственных»,
вернее—политических каторжан; в этом числе евреев было 23 человека (15 мужчин
и 8 женщин). Вот их фамилии: А. Бибергаль, Геллис, Геккер, Дейч, Дрей, Добрускина,
Зайднер, Лев Златопольский, Зунделевич, Кон, Левенталь, Лурье, Майер, Фанни
Морейнис, Гросман-Прибылева, Ровенский, Фриденсон, Шехтер Софья и Цукерман.
Впоследствии, уже в 90-х годах, были перевезены в Карийскую женскую тюрьму из
Вилюйска еще четыре женщины, осужденные в 1889 г. в Якутске за знаменитое вооруженное
сопротивление, оказанное административно-ссыльными при отправке их в Средний
Колымск: Болотина, Вера Гассох (Гоц), Евг. Гурович и Перли. По этому же возмутительному
процессу были перевезены также из Вилюйска, но не на Кару, а в Акатуевскую тюрьму:
Год, Минор и др., а по процессу Софьи Гинзбург—Фрейфельд.
41
Все то, что я выше сообщил о евреях, действовавших в России, приходится сказать
и по поводу лиц, находившихся в ту эпоху—в 70-х и 80-х годах—в эмиграции: там
их также было относительно немного, и, как ниже увидим, они тоже играли лишь
второстепенные роли.
После вышеизложенного считаю нужным поделиться моими сведениями и впечатлениями
о наиболее крупных современниках-евреях, участниках русского революционного
движения XIX века: мне пришлось непосредственно узнать почти всех сколько-нибудь
видных, заметных евреев, в большей или меньшей степени участвовавших в политической
борьбе, происходившей в России в последней четверти минувшего столетия. Полагаю,
поэтому, что жизнь и деятельность этих лиц послужит уместной иллюстрацией к
высказанным мною выше взглядам о преувеличенном значении, приписываемом некоторыми
лицами роли евреев в русском революционном движении.
ГЛАВА I.
ЛАЗАРЬ ГОЛЬДЕНБЕРГ.
В начале своего царствования Александр II проявил себя, как известно, большим
либералом, чем привлек к себе всеобщие симпатии. Свое вступление на престол
он ознаменовал дарованием полной амнистии всем оставшимся в живых и томившимся
в Сибири в течение целых тридцати лет декабристам. По поводу произошедших в
первые годы его царствования столкновений между студентами и полицией он приказал
произвести строжайшее расследование и по прочтении последнего признал виновной
не молодежь, как то всегда бывало при его отце, а полицию, и т. п.
Но мы уже знаем, что беспристрастие и, вообще, гуманное отношение к своим подданным
продолжалось не долго у слабохарактерного царя, легко поддававшегося влиянию
своих тупоголовых советников: уже в самом начале 60-х годов, как известно, целый
ряд возмутительнейших преследований посыпался, главным образом, на головы передовой
части молодежи, стремившейся притти на помощь царю в его, казалось, искренних
стремлениях повести страну по пути прогресса.
Так, летом 1861 г. мин. народ, проев, издал новый университетский устав, не
дозволявший студентам устраивать кассы взаимопомощи, столовые, библиотеки и
т. п. В столице, а затем и в других университетских городах начались, поэтому,
волнения среди учащихся, с которыми расправлялись самым жестоким образом: давно
озлобленная против студентов полиция, призванная «усмирять» их, пустила в ход
тесаки, шашки и пр.; оказались раненые; произведены были многочисленные аресты
и увольнения мало в чем-либо повинных и случайно попавшихся на глаза усмирителей
молодых людей.
Среди огромного числа пострадавших во время этих знаменитых беспорядков попались
также шесть евреев. В чем собственно они провинились по мнению строгого, но
несправедливого начальства, мне в подробностях не известно. Но а priori можно
сказать, что «преступления» их были не велики, так как вскоре затем им разрешено
было вновь вступить в университет, где они окончили курс и стали мирными гражданами
Вот фамилии этих студентов: Зеленский, Шмулевич, Кацен, Португалов, Бекман и
Розен. И из них огромную популярность среди передовой еврейской молодежи 70-х
годов приобрел ставший врачом в Самаре Португалов своими публицистическими статьями,
печатавшимися в лучших журналах; он являлся защитником трудящихся масс, и мы,
евреи, поэтому, ставили себе задачей со временем итти по его стопам,
Мне также неизвестно, участвовали ли, кроме этих студентов, еще и другие лица
из еврейской молодежи в происходивших в некоторых высших учебных заведениях
«студенческих волнениях» в 60-х годах. Знаю только об участии одного лишь еврея
в крупных «беспорядках», произошедших в 1869 г. одновременно во многих высших
учебных заведениях обеих столиц. То был Лазарь Гольденберг. Насколько мне известно,
он также был одним из первых евреев, принявших затем участие в революционном
движении последующих десятилетий. С него, поэтому, я начну свои очерки и остановлюсь
на нем несколько подробнее, чтобы показать, какие именно обстоятельства и причины
побудили еврейского юношу, благодарного, как я уже сказал, царю за его «доброту»,
примириться с мыслью о предстоявших ему всевозможных страданиях и посвятить
себя делу освобождения обездоленных масс. При жизни Л. Гольденберга я в 1912
г. обратился к нему,—он жил тогда в Англии,—с просьбой сообщить мне биографические
о себе сведения. Он охотно исполнил это, прислав мне довольно обширную рукопись,
из которой приведу здесь наиболее существенные выдержки.
Лазарь Гольденберг родился в 1846 г. в местечке Попловске, Херсонской губернии.
Отца своего, бывшего большим талмудистом, он лишился, когда ему было всего два
года, а мать вскоре затем вторично вышла замуж за некоего Кауфмана, от которого
имела еще сына, ставшего впоследствии видным ученым и профессором политической
экономии.
44
Четырех лет Лазарь начал посещать хедер. «Одно осталось у меня в памяти из этого
периода,—сообщает он в своей автобиографии,—меламед был настоящим палачом, разбойником:
он бил нас жестоко, безжалостно, а по пятницам, отпуская нас домой до воскресенья,
он особенно усердно порол нас, так сказать, «про запас», чтобы, помня день субботний,
мы не шалили».
Затем, когда мальчику минуло восемь лет, бедные родители, скрепя сердце, принуждены
были отдать его в «гойское» казенное училище, где, по сообщению Гольденберга,
христианские учителя «также безбожно драли нас». Оттуда Лазарь попал в Одесскую
гимназию. Особенно хорошо занимался он там по математике, к которой чувствовал
большое влечение, но русский язык знал плохо, однако, в общем учился недурно.
Отчим с матерью решили, по разным соображениям, перевести его в открывшееся
там незадолго пред тем коммерческое училище, что они и сделали. Но Лазаря влекло
к математическим наукам, и ему хотелось попасть в университет, а не заниматься
коммерцией, так как он уже успел познакомиться с некоторыми произведениями наших
передовых писателей, поэтов, беллетристов и публицистов,— с Некрасовым, Тургеневым-;
Добролюбовым, Чернышевским, Писаревым.
«Помню,—сообщает он,—меня «Рудин» тем пленил, что он умирает на баррикадах во
время революции 1848 г.».
Бросив коммерческое училище, Гольденберг стал готовиться к окончательному экзамену,
который, после года усиленных занятий, выдержал в качестве экстерна и поступил
в 1865 г. на физико-математический факультет Харьковского университета.
Еще будучи в коммерческом училище, ему пришлось услыхать от товарища-поляка
скорбные рассказы о происходившем в то время польском восстании, что возбудило
в нем живейшую симпатию к этому угнетенному царским правительством народу.
«Реформы Александра II,—сообщает Гольденберг,—имели для нас, евреев, громадное
значение; мы за это чувствовали к нему большую признательность, и я, семнадцатилетний
юноша, не мог понять, каким образом этот «добрый царь» мог позволить своим генералам
и чиновникам мучить бедных поляков, когда нам он дал «свободу»: мы, действительно,
почувствовали себя, с его воцарением, свободными,—антисемитизм, казалось, совсем
исчез». (Возьмите на заметку это признание Лазаря Гольденберга. Прим. Проф.
Столешникова).
45
Лазарю очень тяжело жилось в доме отчима: «он смотрел на меня, как на никуда
негодного юношу, и я терпел от него всевозможные обиды и унижения»,—вспоминал
Гольденберг на склоне лет.
Иначе, поэтому, почувствовал он себя, когда очутился в товарищеской среде в
университете. Уже на первом курсе он, сообща с несколькими студентами, устроил
кружок саморазвития для совместного чтения передовых журналов—«Современника»
и «Русского Слова»—и обсуждений возникавших у них по этому поводу вопросов.
В этот кружок входили также и молодые девушки.
Однако, жизнь в Харькове не удовлетворяла этого пылкого юношу, чувствовавшего
в себе призвание к более широкой деятельности: его влекло в столицу, в самый
центр общественной жизни. Вскоре затем он перевелся в Технологический Институт,
где оказался чуть ли не одним из первых студентов-евреев. По выдержании им блестяще
проверочного экзамена, его не только зачислили на 3-й курс, но и дали стипендию.
Он считался хорошим студентом и прекрасным товарищем, готовым помочь каждому
как в разъяснении трудных специальных вопросов, так и материально, насколько
он был в состоянии уделять из 20 рублей ежемесячной стипендии. Занимаясь довольно
усердно в Институте, он, однако, не переставал следить за нашей передовой печатью,
и, «конечно, — как он сообщает, — по воззрениям, одежде, манерам я был совершенным
нигилистом».
То было довольно глухое время,—вскоре после покушения Каракозова на царя и известных
неистовств Муравьева-вешателя, о чем я уже выше сообщил. Никаких подпольных
кружков, тайных сходок и т. п. молодежь не устраивала, а если кое-где они и
бывали, то чрезвычайно трудно было приезжему новичку попасть туда. Но в 1868
г., на съезде естествоиспытателей, Гольденбергу удалось познакомиться
с несколькими студентами университета, и вот, однажды, они предложили ему притти
на «тайную сходку».
«Это было первое такое собрание, на которое я попал,— писал Гольденберг в своей
записке.—Там были, кроме студентов, и некоторые молодые писатели. Один из последних,—
говорили, что это был знаменитый Писарев,—прочел какую-то свою непропущенную
цензором статью, другой сообщил басню, изображавшую злоупотребления правительства
и страдания трудящегося народа. По тому времени это уже являлось большим «политическим
преступлением», за которое можно было попасть в Петропавловскую крепость, а
оттуда в Сибирь».
После этого Гольденберг стал посещать и другие такие же тайные сходки, на которых
молодые люди обсуждали положение народа и средства к облегчению его тяжелой
участи. В то время появился в переводе на русский язык I том сочинений Лассаля,
а также некоторые книги по кооперации.
«Все это,—писал мне Гольденберг,—имело большое на нас, учащуюся молодежь, влияние:
начали устраиваться разные мастерские,—конечно, конспиративно,—в которых мы
стали заниматься пропагандой». По инициативе Гольденберга была, между прочим,
устроена на кооперативных началах химическая лаборатория для лиц, окончивших
куре в Технологическом Институте, для того, чтобы они проработали в ней не меньше
полугода до поступления на частный завод. Там же могли получить занятие инженеры-технологи,
потерявшие службу за свою «неблагонадежность».
Студенты-технологи решили также устроить при Институте кухмистерскую, для чего
из их же среды был выбран комитет. Дело пошло довольно хорошо. Но вскоре затем
начались среди студентов известные волнения, находившиеся в связи с агитацией
Нечаева. Во всех почти высших учебных заведениях обеих столиц происходили сходки,
на которые часто являлся Нечаев, числившийся вольнослушателем петербургского
университета. Целью его агитации, как известно, было вызвать среди учащихся
высших учебных заведений большие беспорядки, после которых, как он знал, последует
крутая расправа со студентами, а затем пострадавшие явятся адептами задуманного
им плана создания обширной тайной организации, необходимой для изменения, революционным
путем, существующего в России безобразного строя. Вот что об этом сообщает Гольденберг
в своих заметках:
47
«Нечаев на наших собраниях произносил зажигательные речи и вносил разные решительные
предложения. Так, однажды он предложил, чтобы все мы отправились на Дворцовую
площадь и потребовали допустить нас к царю, или чтобы он к нам вышел, а когда
Александр II явится, то заявить ему о необходимости отнять землю у помещиков
и передать ее крестьянам. При этом Нечаев вынул из кармана бумагу и предложил
нам подписаться под нею. Я с такими речами и предложениями его не соглашался,
но находилось среди студентов немало склонявшихся на его сторону. После этой
сходки Нечаев куда-то исчез, и демонстрация перед Зимним дворцом не состоялась».
Между тем волнения все разрастались: одно за другим высшие учебные заведения
предъявляли начальству разные требования. То же происходило в Технологическом
Институте. Гольденберг совершенно не одобрял этих волнений, считая их искусственно
вызванными и раздутыми; все же и ему эти волнения казались полезными, но не
в смысле достижения студентами более широких академических прав, а в интересах
пропаганды. Когда на одной из происходивших в Технологическом Институте сходок
какой-то студент заявил, что «нужно быть готовым на жертвы», Гольденберг возразил:
«нет, мы не жертвы принесем, а на казенный счет развезем по всей России социалистические
идеи, которые теперь пропагандируем только в своем маленьком кружке».
Его предсказания вполне оправдались: эти обширные волнения окончились исключениями
многих студентов, арестами и административными высылками. Желая избегнуть пока
ареста, Гольденберг перестал приходить на свою квартиру, однако, продолжал являться
в Технологический Институт, чтобы участвовать в происходивших там сходках. Но
однажды в корридор Института явилась полиция, занявшая входы и выходы, и переписала
всех собравшихся.
После этого волнения понемногу улеглись, а затем вышло царское повеление об
исключении семи студентов, в числе которых был и Гольденберг.
48
Он знал, что его ждет, тем не менее вернулся на свою квартиру, где его ждал
полицейский, пригласивший его в участок. Оттуда доставили его в страшное Третье
Отделение, в котором ему объявили, что его административным порядком отправят
в Тамбовскую губернию.
В сопровождении двух жандармов Гольденберга повезли с арестантской партией в
Тамбов, откуда этапным порядком,—что продолжалось целых 27 суток, при крайне
тяжелых условиях,—его отправили в маленький захолустный городок Темников. Но
на этом его мытарства еще далеко не закончились.
На первых порах Гольденбергу удалось недурно, в общем, устроиться: вблизи Темникова
находилась ковровая фабрика князя Ельговичева, где он вскоре получил занятия
с жалованием 25 рублей в месяц, что по тем временам являлось вполне достаточным
для холостого человека. Но спустя 4 месяца он вынужден был оставить эту службу
вследствие крайне грубого обращения владельца фабрики с рабочими. Вскоре затем
из Петербурга пришло распоряжение перевезти Гольденберга из этой относительно
недурной местности на далекий север, в Олонецкую губернию.
Вновь начались продолжительные мытарства под конвоем то солдат, то полицейских
и жандармов из одного города в другой, с продолжительными пребываниями по пути
в тюрьмах, полицейских участках и в этапных помещениях, со всеми неизбежными
при этом для арестантов «прелестями». Только по прошествии нескольких месяцев
томительного путешествия Гольденберг был, наконец, доставлен в Петрозаводск,—в
главный город Олонецкой губернии, где его и оставили.
На первых порах ему и там удалось недурно устроиться: он получил место химика
на казенном пушечном заводе, которым заведывал порядочный и неглупый человек,
генерал Фелькнер. Он вполне правильно оценил познания Гольденберга в химии,
положив ему хорошее вознаграждение — от 30 до 50 рублей в месяц,—и, вообще,
хорошо отнесся к первому ссыльному еврею, «государственному преступнику», с
которым этому генералу пришлось встретиться
(К своему по крови. Прим. Проф. Столешникова). Но не так отнеслась местная администрация
к мирному и полезному, казалось бы, занятию Гольденберга в ссылке. Его не могла
защитить даже протекция генерала Фелькнера: всего три недели спустя этот начальник
казенного завода получил от губернатора и жандармского полковника предписание
немедленно уволить Гольденберга как «крайне опасного человека». Генерал не хотел
подчиниться такому требованию, так как считал, наоборот, этого своего служащего
вполне безобидным и вместе с тем очень полезным для завода; но названные царские
слуги заявили ему, что тем хуже будет для протежируемого им ссыльного, так как
они, в случае дальнейшего пребывания его на заводе, арестуют его, после чего
отправят его на далекий север в глухой городок, где его положение будет неизмеримо
печальнее, чем в Петрозаводске. Ввиду такой перспективы добрый и справедливый
начальник завода не мог ничего предпринять.
«Он дал мне, кажется, 50 рублей, и я ушел с тяжелым сердцем»,—сообщает Гольденберг
в своей записке.
Жить, однако, чем-нибудь нужно было, и вот Гольденберг нашел вскоре другое занятие:
он сблизился с проживавшим на общем с ним дворе отставным солдатом, имевшим
маленькую мастерскую, в которой занимался починкой жестяной посуды, лужением
самоваров и т. п. Гольденберг стал помогать ему.
«Начал я работать у этого добродушного пьяницы, и нужно сказать, жил я у него,
как у бога за пазухой»,— сообщает Гольденберг.
Он сделался «правой рукой своего хозяина», к тому же для него представилась
возможность познакомиться с простым рабочим людом, приносившим в починку свои
вещи.
В Петрозаводске, кроме Гольденберга, находились еще трое политических ссыльных—христиан.
С двумя из них он близко сошелся и обсуждал с ними разные общественные вопросы.
В это время в Каргопольском уезде был голод, между тем администрация все же
выколачивала подати из голодавшего населения, продавая за бесценок жалкое его
имущество. Тогда Гольденберг с товарищами начали убеждать крестьян отказаться
от взноса податей. Агитация их удалась, и в некоторых деревнях крестьяне перестали
что- либо вносить.
50
Но администрация перехватила одно послание этих ссыльных агитаторов, после чего
их арестовали и предали суду «за возбуждение крестьян к неповиновению властям».
Однако, сколько ни секли ослушников, все же пришлось отсрочить уплату ими податей.
Продержав ссыльных полгода в тюрьме, их затем, за отсутствием улик, оправдали.
Пребывание Гольденберга с товарищами в петрозаводской тюрьме совпало с Парижской
коммуной 1871 г., которая, как известно, на - ряду с Первым Интернационалом,
имела огромное влияние на развитие нашего революционного движения. В Петербурге
и в других университетских городах стали возникать более или менее значительные
тайные организации, задававшиеся целью распространять социалистические взгляды
среди учащейся молодежи, а также и между трудящимися слоями населения. Но общества
эти,—в противоположность приемам, к которым прибег Нечаев,—основывались на взаимном
доверии, искренности и братской любви, а не на обмане и мистификации. Наиболее
влиятельными из этих организаций были «чайковцы» и «долгушинцы». По выходе из
тюрьмы Гольденбергу через машиниста одного парохода, делавшего рейсы между Петербургом
и Петрозаводском, удалось завязать тайную переписку с некоторыми членами названных
обществ.
Между тем, жизнь его в Петрозаводске становилась все тяжелее и безотраднее:
работа с «добродушным пьяницей» не могла, конечно, удовлетворять его, а делать
что-либо сверх нее, после выхода из тюрьмы, не было возможности, так как полиция
зорко следила за каждым шагом его и товарищей. Кроме того, беседуя с трудящимися,
которые приходили в мастерскую, Гольденберг замечал трудность своего положения,
как пропагандиста, вследствие полного отсутствия тогда сколько-нибудь понятных
для народа популярных книжек. Он обратился за такими произведениями к своим
петербургским товарищам, но они ответили, что и у них нет таких. Тогда Гольденберг
решил посодействовать появлению подобных книжек; Для осуществления этого намерения
ему необходимо было бежать из Петрозаводска за границу с тем, чтобы печатать
там популярные книжки, в которых излагались бы социалистические взгляды. Этот
план вполне одобрили «долгушинцы», приславшие ему через упомянутого машиниста
необходимые для побега вещи,—костюм, деньги и пр.
51
Этот же машинист, поместив его под пароходным котлом, доставил его в Петербург,
где некоторое время он скрывался у «сочувствовавшего» офицера.
Побыв короткое время в столице, Гольденберг, конечно, нелегально переправился
через границу и поехал в Цюрих, где в то время был центр русской политической
эмиграции. Там жили тогда известные русские социалисты—Лавров, Смирнов, Сажин
и другие. Там же в то время сосредоточилась и масса учащейся русской молодежи,
так как впервые цюрихский университет и политехникум, из всех европейских высших
учебных заведений, открыли доступ женщинам. Туда поэтому потянулись молодые
девушки из самых отдаленных концов России, чтобы обучаться естественным наукам,
математике, медицине и пр. В течение нескольких лет в России редко какая передовая
молодая женщина не стремилась отправиться в этот отдаленный небольшой город
маленькой Швейцарской республики, чтобы учиться высшим наукам.
(И кто их, интересно, всех там в «Цурихе», который по-английски пишется чисто
еврейским именем «Зурик», содержал? В соответствии со статистикой 2006-2008
годов «Цурих» самый богатый город Европы – город криптоевреев http://en.wikipedia.org/wiki/Z%C3%BCrich
Прим. Проф. Столешникова)
Между этими первыми русскими студентками было также несколько евреек. Но об
этом я сообщу ниже, а теперь возвратимся к Гольденбергу.
Насколько мне известно, он является одним из первых евреев-социалистов, эмигрировавших
заграницу. Правда, там еще с середины 60-х годов проживал упомянутый Николай
Утин, приобревший большую в свое время известность, как сторонник Карла Маркса
и ярый противник Бакунина, но он окончил свою заграничную деятельность тем,
что подал царю просьбу о помиловании, и, по хлопотам. Полякова, ему разрешено
было вернуться обратно в Россию, после чего он навсегда пропал для революционного
движения. Гольденберг же, убежав из ссылки, как говорится, сжег за собою навсегда
корабли. В первые же дни его приезда в Цюрих на него обрушилось возмутительнейшее
подозрение, причинившее ему массу огорчений.
Как известно, Нечаев, после убийства невинного студента Иванова, бежал за границу.
Боясь быть оттуда выданным России в качестве человека, совершившего уголовное
преступление, он проживал и в Швейцарии под вымышленным именем, хотя многие
эмигранты хорошо знали, кто он в действительности.
52
Вдруг через четыре дня после приезда Гольденберга в Цюрих местная полиция арестовала
Нечаева. А так как Гольденберг знал его в Петербурге и недружелюбно относился
к его действиям, то у некоторых лиц явилось предположение, что это он указал
полиции, где именно можно встретить и арестовать Нечаева. Слух этот быстро распространился
среди русской колонии.
Легко представить себе, что тогда испытывал честный, беспредельно преданный
интересам трудящихся и недавно лишь прибывший в эмиграцию Гольденберг. По счастью,
среди русских оказался его старый товарищ по России, бывший член нечаевской
организации З. Ралли, пользовавшийся среди русских сторонников Бакунина большим
влиянием. Благодаря ему и еще двум русским, знавшим Гольденберга по России,
его репутация и доброе имя были восстановлены.
Вскоре затем было установлено, что выдал Нечаева поляк Стемпковский, бывший
членом первого «Интернационала». Эмигранты устроили международный суд над этим
предателем: были выбраны 18 присяжных, но этот низкий человек обратился к начальнику
цюрихской полиции «за защитой его жизни от грозившей, будто бы, ему опасности».
Суд заочно и единогласно признал его тогда шпионом, выдавшим Нечаева, что и
было опубликовано в местных газетах за подписями всех присяжных. После этого,
в силу закона Цюрихского кантона, Стемпковский был оттуда изгнан.
Одновременно с этим среди русских выходцев началась сильная агитация с целью
освобождения Нечаева, как политического эмигранта, чтобы недопустить выдачу
его русскому правительству. Гольденберг принял самое энергичное участие в этой
кампании. Так, на одном большом митинге, на котором было не меньше 800 человек,
он произнес по-немецки горячую речь против выдачи Нечаева.
На следующий день его пригласил к себе министр полиции, и ввиду того, что у
него не оказалось, как-то требовалось в Цюрихе, свидетельства на право жительства,
ему велено было убраться оттуда. Через несколько дней его арестовали на улице
и с двумя полисменами вывезли за пределы Цюрихского кантона.
53
Таким образом, наш агитатор за защиту права и свободы даже в демократической
Швейцарской республике не миновал ни ареста, ни высылки под полицейской охраной,
что, конечно, не могло доставить ему удовольствия, особенно ввиду того, что
Цюрих в то время был ареной политической борьбы между проживавшими там русскими.
Вожаками русской молодежи, как известно, являлись тогда Бакунин и Лавров (Оба
чистейшие еврей в криптосостоянии. Это Мойша Бакунин – двойник Карла Маркса:
http://en.wikipedia.org/wiki/File:Bakuninfull.jpg
и http://en.wikipedia.org/wiki/Mikhail_Bakunin
- Прим. Проф. Столешникова), несогласные между собою относительно того, каким
образом следует действовать, чтобы скорее произошла в России социалистическая
революция. Поэтому вся цюрихская колония поделилась на два враждовавшие лагеря,—на
«бакунистов» и «лавристов», между которыми шла отчаянная борьба. Среди сторонников
как одной, так и другой партии находились юноши и молодые девушки, которые впоследствии
приобрели в русском революционном движении огромную известность,—Вера Фигнер,
Бардина, а также еврейки Бети Каменская и Анна Розенфельд, о которых я ниже
сообщу подробно.
Русские купили даже в рассрочку дом, в котором жили многие на товарищеских,
коммунальных началах (На чьи деньги, если они все "профессиональные революционеры",
языков не знали и нигде не работали. Прим. Проф. Столешникова). Там же помещалась
общая читальня, где происходили дебаты, читались лекции и пр. В. Цюрихе же каждая
фракция имела свою типографию, в которой печатались социалистические произведения,
контрабандным способом доставлявшиеся в Россию. Словом, жизнь там била ключом.
Между тем Гольденберг, как мы уже знаем, вынужден был, вскоре по приезде, удалиться
от всего этого.
Он поселился в Женеве, куда, спустя некоторое время, из Цюриха перевезена была
типография, принадлежавшая «чайковцам». В этой типографии стал работать Гольденберг,
чтобы осуществить план, ради которого он из ссылки бежал за границу. Отчасти
он сам приискивал подходящий для печатания популярных книжек материал, отчасти
из России «чайковцы» присылали ему рукописи, и, таким образом, в короткое время
им было издано довольно много брошюр, кото- рые тогда пользовались в России
громадной популярностью и являлись незаменимым подспорьем в деле пропаганды
среди народа и молодежи социалистических идей. Из книжек, изданных Гольденбергом,
нельзя не упомянуть о самой лучшей и наиболее известной тогда—«Сказке о четырех
братьях», автором которой был знаменитый в истории русского революционного движения
Лев Тихомиров.
В это же время «бакунисты» в своей типографии печатали разные анархические сочинения,
а Лавров со своими приверженцами редактировал очень популярный тогда, обширных
размеров непериодический журнал «Вперед», к которому в 1875 г. он присоединил
двухнедельную газету того же названия.
Таким образом, мы видим, что в семидесятых годах заграничная деятельность наших
эмигрантов была очень обширна, а, главное, она имела громадное влияние на развитие
русского революционного движения внутри страны. В этой полезной работе была
и капля меда, внесенная Лазарем Гольденбергом, хотя сам он и не был литератором
по профессии. Но тем почтеннее его роль, что, будучи, как мы видели, человеком
довольно образованным, он не только не гнушался никакой так называемой черной
работы, но, наоборот, всегда охотно исполнял ее.
Он набирал, корректировал, брошюровал, словом, делал все, что было нужно и без
чего самое лучшее литературное произведение не может выйти в свет. Проработал
он таким образом несколько лет в Женеве, оставаясь в типографии «чайковцев».
Между тем, за немногими исключениями, большинство членов этой обширной организации
было в России арестовано и посажено в тюрьмы и в Петропавловскую крепость. Но
зимой 1875 г. вернулся из административной ссылки один из самых энергичных,
дельных и умных членов этой организации, уже упомянутый мною Марк Натансон.
В 1876 г. он отправился по делам за границу и, между прочим, решил соединить
типографию «чайковцев» с той, которая находилась уже в Лондоне и где печатался
«Вперед»
(Впоследствии сионистский «Форвертс». Прим Проф. Столешникова).
Он предложил Гольденбергу тоже переселится туда, на что последний согласился,
и вместе с типографией он вскоре затем перекочевал в столицу Англии.
Там круг деятельности Гольденберга значительно расширился: он не только набирал,
корректировал и пр., но явился также участником разных предприятий, обществ,
митингов и пр.
55
В своей автобиографии он сообщает:
«Во время моего пребывания в Лондоне образовалась Интернациональная Лига, в
которой Энгельс был немецким секретарем, Лиссагарэ — французским, а я, как и
подобает еврею,—славянским, хотя там участвовал знаменитый генерал Парижской
Коммуны Врублевский, и большую часть славянской секции составляли поляки.
(Польские евреи. И тут вы видите начальный этап образования социалистического
Евреонала. Прим. Проф. Столешникова)
Но последний пристал ко мне, и я принял на себя секретарство».
Что особенно интересно и важно для евреев, ввиду тех огромных размеров, какие
приняла теперь среди них проповедь социализма на еврейском языке, это то, что
Гольденберг, вместе с известным Либерманом, является одним из основателей первого
еврейского общества, поставившего себе целью вести пропаганду социалистических
идей среди еврейских тружеников на их разговорном языке. Раньше этого и много
лет еще спустя еврейская социалистическая молодежь, действовавшая в России,
совершенно не признавала нужным заниматься проповедью социализма среди наших
единоплеменников, вообще, и тем более—на еврейском языке. Для нас, в сущности,
совершенно не существовали труженики евреи. Мы смотрели на них глазами обрусителей:
еврей должен вполне ассимилироваться с коренным населением, как это уже произошло
во Франции, Англии, Германии. Как сторонники интернационального социализма,
мы, вообще, отрицали пропаганду на языках разных находящихся в России народов,
а на еврейском—в особенности, так как «жаргон» мы вовсе не признавали за язык,
и многие из нас— я в том числе—совершенно его не знали. Для нас существовал
один только несчастный, обездоленный трудящийся люд, понимавший и говоривший
на господствующем русском языке, к тому же, главным образом, занимавшийся земледелием,
да отчасти только работавший на фабриках и заводах. Ремесленники же причислялись
нами чуть что не к эксплоататорам.
Так как большинство еврейских тружеников принадлежало к ремесленникам, которые
подчас не прочь были заниматься и какой-нибудь мелкой торговлей, то мы всех
их готовы были причислить к «гешефтсмахерам» (дельцам). Поэтому пропаганда среди
них социализма, да к тому же еще на «жаргоне», нам казалась если: не вредной,
то, во всяком случае, бесполезной тратой сил и времени.
Не так отнесся к этому вопросу Либерман. Одним из первых его последователей
был Лазарь Гольденберг. Они основали в Лондоне, весной 1876 г., «Еврейское социалистическое
общество» из евреев-ремесленников. В это общество, кроме Лнбермана и Гольденберга,
как основатели входили: пять портных, один столяр, один коробочник, выдающийся
рабочий, Гирш Сапер и один шапочник. Как известно, общество это поставило себе
целью распространять социализм среди евреев всюду, где они находятся, и организовывать
их для борьбы против их эксплоататоров. Кроме того, общество это ставило себе
целью «соединиться в братский союз с рабочими обществами других национальностей».
Для созыва первого публичного митинга было выпущено на еврейском языке воззвание,
являющееся первым запрещенным произведением, с которым евреи-социалисты из России
обратились к своим единоверцам. Приведу поэтому несколько строк из этого исторического
документа.
«Как ни тяжела жизнь всех рабочих, но еврейские угнетены еще более других,—говорится
в этом воззвании.—Еврей принужден больше работать и получать меньшую плату,
чем христиане. Почему это так? Лишь потому, что они не объединены... Сплоченные
в организации рабочие не допускают, чтобы фабриканты и мастера, их угнетали.
Но у нас, еврейских рабочих, нет объединения... Это вредит нам и, кроме того,
вызывает ненависть к нам английских рабочих, обвиняющих нас в том, что мы приносим
и им вред тем, что, работая больше, мы соглашаемся брать меньшую плату». Председателем
этого митинга, состоявшегося 18 августа 1876 г., на котором присутствовали Лавров
и другие видные социалисты-христиане, был. Лазарь Гольденберг.
Он открыл митинг речью, в которой, между прочим, сказал, что цель социалистов—освобождение
рабочего класса от господства капитала, и что «Еврейский Социалистический Союз»
стремится объяснить еврейским рабочим, каким способом они могут улучшить свое
положение.
Результатом этого митинга было то, что 80 евреев-рабочих записались в члены
этого нового союза.
57
Я не имею возможности входить здесь в подробности деятельности Гольденберга,
в качестве одного из инициаторов этого «Союза». Скажу лишь, что он неоднократно
читал на его заседаниях доклады («О рабочем движении в Швейцарии», «О первом
интернациональном Конгрессе в Женеве», «О разногласиях между мадзинианцами и
другими партиями» и т. д.
(Мадзини – итальянский еврей. Фото: http://en.wikipedia.org/wiki/Giuseppe_Mazzini
Прим. Проф. Столешникова). Но «Союз» не долго просуществовал, так как еврейские
выходцы из России, жившие в Лондонском Уайтчепеле, оказались не совсем подходящей
средой для революционно-социалистического общества. К тому же тогда еще не назрели
условия для сознания всеми необходимости пропаганды социализма среди еврейской
бедноты. Но основанный Гольденбергом и Либерманом первый еврейский «Union Mantel
makers» (Профсоюз пошивщиков пальто. Крышевая организация) существует до сих
пор.
Происходившее тогда в России революционное движение приняло направление, враждебное
«лавризму»: восторжествовали анархические взгляды Бакунина. Поражение «лавризма»
имело большое значение в дальнейшей судьбе Гольденберга: весной 1877 г. вышел
последний номер «Вперед», и затем этот журнал навсегда прекратился. Гольденберг
очутился в крайне тяжелом моральном и материальном положении. То дело, которое
он еще в ссылке считал чрезвычайно важным—печатание понятных для трудящихся
масс книжек,— одержавшие в России верх бакунисты не только не признавали таковым,
но, наоборот, находили его совершенно бесполезным. Да и вообще литературе действовавшие
в России бакунисты,—«народники-бунтари»—не придавали никакого значения.
Не находя себе в Лондоне никакого занятия по душе и согласную с его убеждениями
работу, к тому же испытывая сильнейшую материальную нужду, Гольденберг отправился
на континент. С этих пор начинаются его скитания по свету в поисках за делом:
он перекочевывает с одного конца Западной Европы в другой, из Старого Света
в Новый и обратно. К сожалению, не могу сколько-нибудь подробно передать все
то, что пришлось Гольденбергу делать и вытерпеть в течение длившейся почти двадцать
лет цыганской его жизни.
Гольденберг был рабочим на красильном заводе около Парижа, получая семь су в
час за тяжелый и продолжительный труд; он состоял лаборантом на электрическом
заводе; заведывал электрическим освещением в конторе и мастерских газеты «Тimes»
в Лондоне, куда он вновь перекочевал. Затем снова отправился в Париж, где в
течение долгого времени оставался без всякого заработка, а потом достал перевод
одной книги по электричеству. Всегда и везде Гольденберг не переставал интересоваться
рабочим движением, социалистической пропагандой и агитацией, которой занимался,
насколько то было в его силах. Так, будучи в Париже в 1880 г., ему опять пришлось,
как-то было в 1872 г. в Цюрихе, участвовать в агитации по поводу ареста знаменитого
Льва Гартмана, произведшего взрыв царского поезда в Москве (в ноябре 1879 г.):
французское правительство хотело выдать его России, где его ждала смертная казнь.
На этот раз агитация Гольденберга и других русских увенчалась полным успехом:
французы отказались выдать этого цареубийцу. Но, чтобы смягчить гнев Александра
II, французское правительство выслало из пределов республики Гольденберга, Лаврова
и еще нескольких русских эмигрантов.
Он направился в Швейцарию, оттуда в Румынию, где вместе с другими жившими там
русскими основал первое социалистическое общество. Ими была устроена типография,
в которой Гольденберг набирал первые социалистические книжки на чуждом ему румынском
языке. Но не долго пришлось ему там работать: 18 марта 1881 г., на митинге по
случаю годовщины Парижской Коммуны и убийства Але-ксандра II, Гольденберга и
еще нескольких человек арестовали; продержав месяц в тюрьме, его затем вместе
с другими отправили в Константинополь с тем, чтобы оттуда увезти их далее и
выдать России. Но Гольденбергу и еще трем арестованным удалось сесть в пароходную
лодку и на ней добраться до Константинополя. Оттуда на английском грузовом судне
он отправился в Роттердам и затем вновь в Лондон. Прожив там,—то без работы,
то опять находя ее,—года четыре, Гольденберг решил попытать счастья в Новом
Свете, и в январе 1885 г. он прибыл в Нью-Йорк.
Вновь тяжелый труд в качестве обыкновенного рабочего на фабрике Эдисона, снова
периоды без заработка или со случайным, как уроки, агентство по продаже пишущих
машин и т. п. Но и здесь, как и в Старом Свете, Гольденберг не переставал служить
делу распространения социалистических идей: он читал лекции—по-русски и по-английски—
о революционном движении, редактировал в продолжение 4-х лет американское издание
«Free Russiа», написал рассказ «Look in the Basket», имевший огромный успех,
перевел некоторые рассказы Л. Толстого и т. д. Но самым главным своим делом
в Нью-Йорке Гольденберг считает устройство здесь, сообща с другими товарищами,
«Русской Лиги против трактата о выдаче политических преступников России». Знаменитый
Георг Кенан помог Гольденбергу и его товарищам устроить такие же английские
комитеты в других городах, и можно по справедливости сказать, что если политические
эмигранты потом спокойно жили в Соединенных Штатах, не боясь быть выданными
русскому палачу, то отчасти этим они были обязаны также и Лазарю Гольденбергу.
Всем перечисленным еще далеко не ограничилась деятельность его в Нью-Йорке.
Кроме, так сказать, идейной, духовной помощи всем и всему, Гольденберг, живя
в Северной Америке, старался также оказывать материальную поддержку лицам, нуждавшимся
в ней. При помощи «Free Russiа» ему удалось собрать несколько сот долларов для
голодавших в 1891 г. в России крестьян, а также—для ссыльных и заключенных.
Он содействовал основанию клубов, библиотек и т. д., и т. д.
Пребывание в Соединенных Штатах оставило у Гольденберга самое отрадное воспоминание.
Вот что он об этом написал мне:
«Нью-Йоркские товарищи устроили мне прощальный банкет, который я буду помнить
до конца жизни, как один из самых счастливых в ней моментов. Часы, которые они
мне поднесли, я до сих пор ношу и считаю их самым дорогим для меня подарком».
Уехал Гольденберг оттуда в 1895 г., вследствие полученного им из Лондона от
старых своих товарищей—Чайковского, Степняка, Волховского и др.—приглашения,
так как они там основали общество, названное ими «Фондом
Вольной русской прессы». Гольденбергу они предложили заведывать всеми техническими
и финансовыми делами этого учреждения, и он с обычной энергией, настойчивостью
и неутомимостью принялся за организацию этого нового предприятия.
То было беспартийное учреждение, главной целью которого являлась литературная
борьба с господствовавшим в России гнусным режимом. «Фонд» издавал всякого рода
книги, брошюры, листки. Между прочим, им изданы; были «Подпольная Россия» Степняка,
«За сто лет» Бурцева, «Русская Конституция»—киевского адвоката Куперника и т.
п. Но в первый же год этой деятельности «Фонда» произошло в высшей степени прискорбное
для всех членов его, и для Голь-деиберга в частности, происшествие.
Фонд выпускал «летучие листки». Вместо них приехавший в Лондон Куперник предложил
издавать регулярную газету— «Земский Собор». На это предприятие он предложил
материальные средства, а также желал принять в нем литературное участие. Но
во время одного из очередных заседаний, на котором должна была обсуждаться выработанная
Степняком программа для этой газеты,—редактором ее был выбран Степняк,—собравшиеся
вдруг узнали, что на него, когда он шел из дому на это собрание, при переходе
через рельсы железной дороги, наскочил поезд и раздавил его.
Деятельность «Фонда Вольной русской прессы», выразившаяся в издании' и распространении
как за границей, так и в России огромного количества всевозможных литературных
произведений, прекратилась только с наступившими' после амнистии 1905 г. в России
так называемыми «Днями свободы», когда хулиганы при содействии полиции, казаков
и солдат свободно проливали кровь евреев и интеллигентов по всей стране...
После тридцати четырех лет, протекших со времени отъезда Гольденберга из России,
дождавшись наконец в ней «конституции», в достижении которой была и его доля
усилий и страданий, отправился и этот «вечный жид» на свою далекую «родину»,
являвшуюся для большинства трудящихся,—а для евреев в особенности,—местом всевозможных
ужасов.
В Петербург он прибыл во время заседаний Первой Госуд.Думы. Ходил он по собраниям,
встречался со старыми товарищами, присматривался, наблюдал. Все было для него
ново и вместе старо в этом городе, где он когда-то учился, работал, пропагандировал,
сидел в тюрьмах и скрывался. Брат его, богатый купец, с которым Гольденберг
не виделся сорок лет, убеждал его поселиться у него в Одессе, но там свирепствовала
черная сотня, а, живя долгое время за границей, он ужа забыл, что принадлежит
к несчастной преследуемой нации. Поэтому, отказавшись от предложения брата,
он вернулся в Англию.
Упомяну теперь о нашем с ним знакомстве. Встретились мы впервые в Женеве в 1880
г., куда он приехал после изгнания из Парижа. У нас сразу установились добрые
товарищеские отношения. У Гольденберга был прекрасный, отзывчивый характер,—скромный,
без малейшего самолюбия, общительный, всегда хорошо настроенный.
Вскоре после его отъезда меня судьба надолго разлучила со всеми товарищами.
Но, бежав в 1901 г. из Сибири, я, по приезде осенью в Лондон ( В Лондоне Ротшильды
давали стипендию всем еврейским революционерам. Прим Проф. Столешникова) первым
из всех тамошних товарищей разыскал его. За истекшие 20 лет Гольденберг мало
изменился в духовном отношении; несмотря на свои 55 лет и почти 35 - летнюю
службу делу освобождения пролетариата, он остался все тем же стойким, непоколебимым
солдатом революции.
Гольденберг прожил еще 15 лет безвыездно в Англии, всего несколько месяцев не
дожив до февральской революции: он скончался в конце ноября 1916 г., 70-ти лет.
62
ГЛАВА II.
СОЛОМОН ЧУДНОВСКИЙ.
(Вполне возможно это дед Григория Чудновского, одного из главных организаторов
штурма Зимнего. Прим. Проф. Столешникова).
Фамилия Чудновского совершенно неизвестна новым поколениям. Меня, например,
некоторые даже спрашивали:
«Разве Чудновский еврей?».
Между тем, в начале семидесятых годов Чудновский пользовался на юге России довольно
большой популярностью. Он считался одним из выдающихся пропагандистов, кое-что
и он внес в борьбу за лучшую будущность, немало и его мук и страданий в ней.
Социалисты должны знать своих первых борцов и мучеников, к числу которых, несомненно,
принадлежал и Чудновский.
Сын херсонского небогатого еврея, С. Чудновский родился в начале 50-х годов
минувшего столетия. Еще будучи мальчиком, он проявлял большие способности и
любознательность, поэтому в гимназии учился прекрасно. Очень рано у него появилась
любовь к чтению, и, будучи еще в гимназии, он перечитал всех лучших русских
писателей.
Как и большинство тогдашней передовой молодежи в России, Чудновский был большим
поклонником Писарева; он восхищался этим ярым проповедником естественных наук
и апостолом «нигилизма». В своих воспоминаниях Чудновский сообщает, что при
известии, о смерти Писарева, который случайно утонул,—он плакал и долго не мог
примириться с мыслью об этой утрате—«словно то был мой близкий родственник»,—пишет
он.
(Вряд ли еврей мог бы плакать о гое. Прим Проф. Столешникова)
63
Чудновский всегда стремился поднять уровень развития своих сверстников: он основал
среди товарищей-гимназистов кружок саморазвития, в котором они читали наиболее
прогрессивные произведения и вели по поводу них дебаты.
Такой же кружок был затем основан и для девушек. То было первое в Херсоне просветительное
учреждение, в котором за женщинами были признаны равные права на развитие с
мужчинами. Этим, так сказать, положено было начало делу эмансипации женщин в
Херсоне. Вскоре затем, в начале 70-х годов, две еврейские девушки оттуда отправились
в Швейцарию учиться медицине.
Если мы мысленно перенесемся за полстолетия назад в такое захолустье, каким
являлся тогда Херсон, находящийся в стороне от промышленных центров, то мы поймем,
каким важным фактором для развития передовых стремлений среди лучшей части местной
молодежи был там юноша С. Чудновский. Мне приходилось слышать, что впоследствии
многие из его сверстников и сверстниц признавали его крупные заслуги в их развитии
и питали к нему за это большую благодарность.
Очень рано окончив гимназию, Чудновский в 1868 г. отправился в Петербург, где
поступил в Медико-хирургическую академию. Первое время он довольно усердно занимался
медициной, но в следующем (1869) году, на почве требований некоторых академических
свобод (нрава устройства касс, столовых, библиотек и пр.), во многих высших
учебных заведениях произошли обширные студенческие беспорядки, в которые, как
было мною уже сообщено выше, Нечаев старался внести революционный дух. Как и
Гольденберг, Чудновский не сочувствовал стремлениям Нечаева и его приверженцев,
так как вполне основательно опасался, что студенты послужат лишь материалом
для заговорщических целей этого агитатора, который, как известно, ни перед чем
не останавливался. Являясь на сходки, Чудновский высказывался против предложений
крайних,—«нечаевцев», и потому прослыл даже между товарищами за «умеренного»,
«мирного», «легалиста». Но в глазах всеведующего начальства он оказался в числе
«опасных зачинщиков». Его, вместе еще с несколькими товарищами, исключив из
академии, отправили обратно в Херсон под надзор полиции. Чудновского везли в
качестве «важного политического преступника» в сопровождении двух жандармов.
По пути им пришлось заночевать в Киеве,—тогда еще не было оттуда железной дороги
на юг. Его доставили прямо к губернатору, который очень любезно принял его,
угостил хорошим ужином и предложил остаться ночевать у него. «Чем объяснить
эту предупредительность?»—в недоумении спрашивал себя Чудновекий. Секрет вскоре
открылся. Когда он выразил желание отправиться ночевать в гостинице, где чувствовал
бы себя спокойнее, губернатор воспротивился этому, откровенно заявив ему:
— «Видите ли,—у нас среди студентов спокойно, а вы вот можете, повидавшись с
ними, вызвать здесь также волнения».
На Чудновский уверил его, что он никого из местных студентов не повидает ночью,
в чем он давал губернатору слово. Однако губернатор не удовольствовался этим
и согласился отпустить его спать в гостиницу при том только условии, чтобы в
его номере находился также полицейский. Вот каким страшным агитатором считал
киевский губернатор сына небогатого херсонского еврея!
Между тем ни, в то время, ни позже Чудновекий не был агитатором, а тем более
опасным. Он, конечно, читал популярные тогда социалистические произведения,
но, как я уже выше сообщил, вовсе не был склонен к крайним приемам борьбы. Само
русское правительство своими несправедливостями и злоупотреблениями побудило
этого мирного юношу, как и многих других молодых людей, стать в ряды его ярых
врагов. Вот как сам Чудновский описывает произошедший в нем перелом, когда он
вернулся в родной город.
«Непосредственное столкновение с действительностью во время студенческих «беспорядков»,
грубое вмешательство полиции в чисто академический инцидент, жестокое и деспотическое
насилие, учиненное над участниками в «беспорядках», заставили меня глубоко и
серьезно вдуматься в царящий в России порядок вещей. И только тогда,—заявляет
он,—я сделался убежденным и непримиримым врагом этого порядка».
Но и после этого Чудновекий вовсе не собирался применять какие-нибудь страшные
средства для разрушения этого ненавистного ему строя.
65
Он только хотел путем проповеди открыть глаза ближних на царивший всюду произвол.
По его убеждению, «всякая (хотя бы и самомалейшая) крупица сознательности имеет
в общем ходе вещей свое несомненное значение». И за эти-то безобидные взгляды,
за свою мирную деятельность на пользу ближних Чудновский поплатился многими
годами всевозможных страданий и мук...
Не желая доставлять беспокойств отцу, ввиду поднадзорного своего положения,
он решил поселиться отдельно, так как «для старика-отца на свете не было ничего
страшнее полиции». Средства к жизни он мог добывать только путем репетиторства.
Но ему, как «страшному политическому преступнику», гимназическое начальство
ставило в этом разные помехи,—писало на него доносы и пр. «Маменьки,—сообщает
он,—также приняли свои меры, чтобы этот опасный революционер как-нибудь не испортил
их деток. Собрав своих домочадцев, в особенности гимназистов, они разъясняли
им, что вот такая же судьба, как Чудновского, неизбежно ждет и их в случае непослушания
и неповиновения старшим».
О причине высылки его из Петербурга обратно на родину по городу ходили самые
фантастические слухи; так, говорили, что он «бунтовал против царя, чтобы самому
сесть на его место».
Глухой провинцией был тогда Херсон: при населении в 40.000 в нем не было даже
библиотеки, не было, конечно, и никакой общественной жизни.
Несмотря на предупреждения родителей и учебного начальства,—вернее, именно вследствие
этих предупреждений, молодежь очень заинтересовалась Чудновским: вместо страха,
он вызывал в ней .расположение и симпатию к себе и к своему положению.
Пребывание в Херсоне административно высланного туда Чудновского не прошло бесследно
для некоторых из его Обитателей. Вот что он сообщает об этом в своих «Воспоминаниях»:
«Я организовал при посредстве некоторых гимназистов и гимназисток несколько
кружков для самообразования».—В них входили, кроме учеников старших классов,
также и посторонние лица. «Некоторые из участников этих кружков через 5—6 лет
очутились в центре нашего революционного движения, напр., ставшие после очень
известными народовольцы Ланганс, Франжоли и др херсонцы, а те, которые не присоединились
к революционерам, тоже стали видными общественными деятелями».
Однако эта, хотя и плодотворная, жизнь в Херсоне все же не удовлетворяла Чудновского,
и он стал хлопотать о разрешении переехать в Одессу для поступления в университет.
Только после почти двухлетнего подневольного пребывания в Херсоне, ему весной
1871 г., наконец, дозволено было покинуть его.
Подобно остальным русским социалистам того времени, Чудновский, решив посвятить
себя делу освобождения трудящихся масс, имел в виду все народности, входящие
в состав страны, а не ту, к которой он принадлежал по рождению. Ни ему, да и
никому из нас, тогда действовавших в России евреев, не приходило на ум, что
каждый должен работать среди своей национальности и вести пропаганду на там
языке, на котором она говорит. Как я уже сообщал, население страны нам представлялось,
как бы одной сплошной массой, тесно связанной единством тяжелого труда, невероятных
лишений и всяких страданий. Темные, неграмотные массы,—будь то русские, поляки,
латыши и т. д.,— поймут, думали мы, наши цели, нашу проповедь справедливости
и счастья, если мы передадим это на понятном всем простом языке, господствующем
в стране. К тому же,— говорили мы,—преобладающее большинство населения составляют
великороссы, малороссы и белоруссы, которым доступен общепринятый язык. Поэтому
мы не считали тогда необходимым создавать литературу на языках разных населяющих
Россию народностей.
Кроме того, так как огромную часть населения страны, еще в большей степени,
чем теперь, составляли крестьяне-земледельцы, то мы признавали необходимым почти
целиком в эту среду направлять свои усилия. Ремесленникам и, в особенности,
фабрично - заводским рабочим, ввиду ограниченного их количества, мы не придавали
большого значения, считая их полезными лишь постольку, поскольку из .этих трудящихся
слоев могли вырабатываться сознательные и дельные социалисты, которые, подобно
нам, интеллигентам, соглашались затем отправиться «в народ».
67
Следовательно, как самостоятельному классу, мы русским рабочим тогда не придавали
значения: мы считали их лишь ближе стоящими к крестьянам, чем мы, а потому легче
и скорее могущими сойтись с ними, внушить им к себе доверие и расположение.
Поэтому почти каждый из нас, интеллигентов, становясь социалистом, раньше, чем
он отправлялся «в народ», пробовал, так сказать, свои силы на пропаганде среди
рабочих.
Чудновский также начал среди них свою социалистическую деятельность. Но он не
стремился проникнуть в среду еврейских ремесленников и рабочих, которых и тогда
уже было немало в Одессе. Это тем более может казаться странным и непоследовательным,
что он был неимоверно возмущен происшедшими в Одессе в 1871 г. антиеврейскими
беспорядками, а также и объяснениями их со стороны некоторых лиц «еврейской
эксплоатацией». Кроме вышеуказанных взглядов, распространенных тогда среди всех
русских социалистов, причиной этого противоречия—надо в этом признаться — было
ошибочное у нас представление, будто, ввиду всего прошлого и настоящего евреев,
как не-земледельческого народа, они не являются подходящим элементом для усвоения
социалистических идей. Фабрично-заводских рабочих тогда среди евреев,—по крайней
мере на юге,—совсем почти не было, а евреи-ремесленники в глазах многих из нас
мало чем отличались от мелких промышленников и торговцев, т.-е., но нашему мнению,
если они еще не были, то не прочь были при удобном случае сделаться «экеплоататорами».
Поэтому надо было стремиться к тому, чтобы уничтожить современный строй, основанный
на эксплоатации трудящихся масс немногими, а вместе с этим должны будут исчезнуть
всякого рода посредники, в том числе и евреи.
Мысль вести пропаганду социализма среди темной еврейской массы, высказанная
впервые в средине 70-х годов Либерманом и Гольденбергом, а немного позже—Драгомановым,
вызывала у нас удивление, не то и саркастическую усмешку.
Вскоре после приезда в Одессу, Чудновский вступил в местное филиальное отделение
«чайковцев», подобное существовавшим, как я уже сообщил, и в других южных городах.
Одновременно с ним в состав одесского кружка «чайковцев» входили Желябов, Волховский
и другие лица, впоследствии приобревшие у нас большую известность.
По складу ума и характера, до склонностям и темпераменту, Чудновский мог сочувствовать
только мирной пропаганде идей, а не призыву к восстанию. Такой именно и была
его деятельность с тех пор, как он сделался социалистом. Чудновский поэтому
стал ярым приверженцем Лаврова и, как увидим, остался верным этим взглядам до
конца дней своих.
Уже и раньше довольно- начитанный и образованный, Чудновский, став «лавристом»,
еще более стремился увеличить круг своих познаний, чтобы «во всеоружии» взяться
за дело пропаганды социализма. Всюду, где только представлялась к тому возможность,
он отстаивал правоту лавристских взглядов и в защиту их вел горячую полемику
с противниками—бакунистами. Поэтому, благодаря отчасти и его энергии и настойчивости,
«лавризм» преобладал среди одесских социалистов, между тем как в других городах,
особенно в Киеве, господствовали бакунисты.
Но, увы! Недолго пришлось Чудновскому поработать на пользу излюбленных им взглядов:
в январе 1874 г. он был арестован при попытке получить на почте тюк с вышедшими
за границей социалистическими произведениями: контрабандист, с которым он вел
сношения, оказался тайным агентом, а потому нарочно подстроил дело так, чтобы
Чудновского забрали «на месте преступления» с поличным. Этим исчерпывалось все
его преступление: несмотря на всевозможные старания прокуроров и жандармов,
они не могли открыть никакой другой за ним вины. Тем не менее, Чудновскому пришлось
провести почти целых четыре года в предварительном заключении, томясь в одиночках
по тюрьмам и в Петропавловской крепости, в ожидании суда, по поводу содеянного
им столь ужасного преступления.
69
В разных местностях необъятной страны в это же время происходили обыски и аресты
среди молодежи, занимавшейся пропагандой и хождением «в народ». То был известный
в летописях нашего революционного движения знаменитый разгром 1874 г., в результате
которого тысячи молодых юношей и девушек очутились в тюрьмах и в Петропавловской
крепости. Жандармы с прокурорами поставили себе целью объединить всех этих арестованных
в один грандиозный процесс. На основании ничтожных данных, главным образом,
на основании неверных показаний многих арестованных, ничего общего не имевших
с делом и стремившихся выгородить себя, а еще больше пользуясь оговорами ренегатов
и шпионов, усердные царские слуги постарались, представить дело так, будто бы
им удалось открыть обширнейший заговор, охвативший целых 36 губерний. Для подкрепления
этого измышления нужно было томить многих совсем ни в чем неповинных юношей
и молодых женщин по три-четыре и больше лет, нередко при самых отвратительных
условиях, в ужасных местах заключений. Не удивительно поэтому, что значительное
количество этих жертв жандармской затеи умерло в заточении или окончило самоубийством,
посходило с ума, приобрело неизлечимые болезни. У всех почти заключенных, с
крайним нетерпением ожидавших суда, нервное состояние дошло до чрезвычайного
напряжения, что проявлялось при всяком поводе.
Наконец, осенью 1877 г. начался суд особого присутствия сената. Не будем долго
останавливаться на многочисленных тяжелых инцидентах и столкновениях подсудимых,
поддерживаемых их защитниками, с сенаторами, нарушавшими элементарные права
и интересы первых: в зале суда разыгрывались возмутительнейшие сцены избиений
и насильственных уводов протестантов, раздавались истерические крики, плач и
пр.
Несмотря, однако, на чрезвычайную злобу, которую господа-сенаторы питали к подсудимым,
даже они, в конце концов, после длившихся несколько месяцев судебных заседаний,
вынуждены были 90 человек совершенно оправдать, для большинства остальных признать
время, проведенное ими в предварительном заключении, с избытком покрывающим
срок полагающегося им наказания, и лишь немногих, наиболее виновных, они приговорили
к каторге и к ссылке в Сибирь, но и об этой категории лиц судьи постановили
ходатайствовать пред царем о замене подсудимым этих наказаний значительно более
мягкими. Однако, несмотря на издавна установившийся обычай, в силу которого
царь всегда удовлетворял такие просьбы суда, он в данном случае отказал в этом.
В числе протестантов на суде, за борьбой которых с тяжелым напряжением следила
вся передовая Россия, находился и Чудновский. Он оказался также и среди лиц,
участь которых «добрый царь» не пожелал смягчить. Кроме того, находясь с другими
осужденными, в ожидании отправки в Сибирь, в казематах Петропавловской крепости,
Чудновский принял участие в знаменитом в то время «завещании», напечатанном
потом в заграничном журнале «Община» и вызвавшем у многих изумление и восхищение.
В этом историческом документе, подписанном непомилованными «преступниками против
царя», осужденные обращались к оставшейся на воле молодежи с призывом энергично
продолжать начатую первыми пионерами борьбу за свободу и благоденствие трудящихся
масс, вплоть до достижения полной победы.
Со стороны лиц, целиком находившихся в цепких когтях жестокого правительства,
это резкое осуждение его действий и указанный призыв, обращенный к молодежи,
являлись чрезвычайно смелым актом.
К концу 1878 г., после четырех с половиною лет, проведенных в тюрьмах и в крепости,
Чудновского отправили в городок Ялуторовск Тобольской губ. Ввиду полной невозможности
найти какой-нибудь заработок в этой, в сущности, деревне, так как большинство
жителей занималось земледелием, Чудновскому приходилось довольствоваться ничтожным
казенным пособием в несколько рублей в месяц. (Им ещё, царское правительство,
которое они свергали, ещё и деньги платило. Прим. Проф, Столешникова. Как они
сами после 1917 года будут относится к людям, просто даже косо посмотревшим
в сторону из режима). Но, кроме всевозможных лишений, немало неприятностей должен
был выносить он от местного «сатрапа»—заседателя, придиравшегося к нему за такие
«проступки», как уход за «черту города» в поле и т. п.
Однако и этой относительной «свободой», после многих лет, проведенных в заточении,
Чудновекий пользовался недолго: вследствие перехваченного властями письма, в
котором сообщалось о побеге, задуманном некоторыми ссыльными в
других местах Сибири, он вновь был арестован и заключен в тюрьму, по обвинению
в составлении «тайного общества, стремящегося устроить побеги ссыльных из Сибири».
Только после почти двухлетних скитаний по разным ужасным местам заключений,
Чудновский был, наконец, сослан на далекий север Сибири.
Из воспоминаний его, напечатанных в «Минувших Годах» и др. изданиях, видно,
что, вследствие независимого его характера, у него неоднократно происходили
столкновения о властями, конечно, из-за пустяков. Так однажды, на Пасхе, на
обращение к нему знакомого со словами: «Христос воскресе», он сказал: «напрасно
сделал он это,—вы его вновь распнете!». При этом присутствовал сам «капитан-исправник»,
и чуть не вышел большой скандал, который мог для Чудновского, как еврея, окончиться
очень печально.
До чего разные начальствовавшие лица придирались к нему, и как поэтому тяжела
была его жизнь в Сибири, можно заключить из того, что, по его признанию, он,
было, уже решил покончить с собою.
В арестантском халату с двумя желтыми тузами на спине, в кандалах, с наполовину
выбритой головой я летом 1885 г. пришел с партией в г. Томск. Одним из первых
местных политических ссыльных, встретивших нас, был С. Чудновский, которого
я до того не знал. Оказалось, что, после семилетних странствований по разным
сибирским захолустьям и тюрьмам, местный губернатор, считавшийся либералом (То
есть ещё один криптоеврей. Прим. Проф. Столешникова),
разрешил ему, ввиду болезни глаз, остаться в этом городе.
В течение недели, проведенной мною в Томской пересыльной тюрьме, Чудновский,
в качестве моего «родственника», посещал меня почти ежедневно, стараясь, чем
только он был в состоянии, приходить на, помощь всей нашей политической партии.
Несмотря на уже проведенные им тогда в тюрьмах и ссылке почти двенадцать лет,
он выглядел довольно бодрым человеком, был полон веры и энергии; таким, как
мне известно, он и потом остался.
Будучи и в Сибири, он по мере сил продолжал проповедывать усвоенные им в ранней
юности мирные социалистические взгляды, являвшиеся распространенной в то время
у нас утопическо-анархо-народнической смесью.
Чудновский принимал очень деятельное участие в местной прогрессивной прессе,
которая поддерживалась, главным образом, политическими ссыльными. В то же время
он также сотрудничал и в столичных журналах, помещая в них; статьи об экономических
условиях Сибири, изучением которых он серьезно занимался. Он также участвовал
и в некоторых научных исследованиях отдаленных заброшенных местностей.
Его продолжительное пребывание в сибирской ссылке не прошло поэтому бесполезно
как для него, так и для тамошнего населения. Особенно заметное влияние он оказывал
на местную молодежь.
Как всякий энергичный, сильный и деятельный человек, Чудновский всюду, куда
ни забрасывала его судьба, находил для себя интересное и полезное занятие,—то
в качество публициста, исследователя, учителя, то общественного деятеля: немало
революционеров, появившихся впоследствии в заброшенной Сибири, обязаны были
своим развитием, между прочим, и Соломону Чудновскому.
С течением времени условия его жизни в ссылке становились все сноснее, и при
малейшем его желании он, подобно некоторым сопроцессникам—Волховскому, Лазареву,—также
мог бы легко бежать из суровой, тогда почти безлюдной Сибири. Но он не хотел
этого делать, так как, по складу своего характера, не считал себя способным
ни к жизни на нелегальном положении, ни к эмиграции. Он поэтому решил терпеливо
дожидаться, когда истечет срок его вынужденной жизни, в Сибири, и ему разрешат
вернуться на родину. Еще много лет после нашей с ним встречи пришлось ему поэтому
провести в ссылке, и лишь в начале 90-х годов, благодаря «амнистиям» по случаю
вступления на престол Николая II и его бракосочетания, Чудновский получил, наконец,
возможность вернуться в свой родной город.
Таким образом, двадцать с чем-то лет, лучшую часть своей жизни, всю свою молодость
Чудновский провел по тюрьмам и в ссылке, в сущности лишь за попытку распространять
мирное учение скучнейшего эклектика П. Л. Лаврова.
73
Как мы видели, он влиял на других не только при помощи печатной и устной проповеди,
но и непосредственным, личным своим примером, безукоризненным образом жизни,
своей стойкостью, твердостью, непоколебимостью усвоенных еще в юные годы крайне
идеалистических, гуманных взглядов—о добре, честности, всеобщем братстве и справедливости.
Как и многие другие пропагандисты той замечательной эпохи, Чудновский стремился
к тому, чтобы слово его не расходилось с делом: все, что у него имелось, он
охотно делил с другими, приходил другим на помощь и т. п.
Он никогда не жаловался на судьбу, заставившую его столько тяжелого перенести,
так много испытать за его желание служить делу освобождения обездоленных, трудящихся
масс. Наоборот, он признавал, что она была к нему, относительно, еще очень милостива:
по сравнению со многими другими он еще «легко отделался»,—как тогда говорили.
Действительно, сколько десятков или сотен, не менее, если не более, даровитых
людей поплатилось куда хуже его! Сколько их погибло по тюрьмам, в Петропавловской
крепости, в Сибири!
Между тем Чудновский не только вышел из этого тяжелого положения еще здоровым,
бодрым, но ему посчастливилось дождаться того момента, который многие из преждевременно
погибших его сверстников считали несбыточной мечтой: он был свидетелем того,
как отчасти осуществилось то замечательное «завещание», которое он о товарищами
составил в Петропавловской крепости летом 1878 г. после процесса 193-х. Вместо
прежних мирных борцов.—эклектиков,-«лавристов» и «бакунистов»—на авансцену выступили
новые защитники интересов обездоленных, вооруженные более верным, метким оружием,
чем какое было у семидесятников,— идеями научного социализма, возвещенного Марксом
и Энгельсом. Как известно, последователям названных великих учителей удалось
заложить основание широкого рабочего движения в России, создать РСДРП.
Подобно преобладающему большинству «семидесятников», Чудновский не примкнул
к нашему социал-демократическому направлению: его симпатии, как и многих его
сверстников, также склонялись в сторону эсеров. Хотя он был довольно образованным
человеком, но, благодаря усвоенному им в юности миросозерцанию, а также его
прошлому, традициям и т. д., будучи,—как и многие народники,—знаком с учением
Маркса и Энгельса лишь поверхностно, односторонне, он не мог правильно понять
и усвоить его: он верил в преобладающее влияние моральных, этических стимулов.
Поэтому, ему, оставшемуся сторонником мирной борьбы за счастье и равенство всех
без; различия людей, неимоверно тяжело было оказаться, на склоне лет, очевидцем,
наряду с огромными манифестациями, демонстрациями и стачками, устраиваемыми
трудящимися массами осенью. 1905 г., одновременно, также и неподдающихся описанию
возмутительнейших сцен насилий, совершаемых во многих местностях разнузданными
толпами над несчастными его соплеменниками. Он находил к тому же, что в этих
возмутительных актах, переворачивавших все его нутро, тоже произошел «прогресс»:
35 лет пред тем в Одессе те же темные массы подвергали только грабежу жалкое
имущество еврейской голытьбы, а в дни провозглашения «политических свобод» они
распарывали животы у беременных женщин, выбрасывали на мостовые грудных младенцев,
отпиливали у стариков ноги и вбивали в голову евреев гвозди... (Видите, кто
автор того, что немцы варят из евреев мыло и делают из кожи абажуры. Евреи почему-то
заинтересованы в создании впечатления, что лучше к ним никто не может относиться,
кроме как вбивать им в голову гвозди. И тот только может поступать с другими,
как он описывает, кто сам к другим так относится. Читай «Красный террор» Мельгунова
С. Прим. Проф. Столешникова).
Под такими впечатлениями чуткий, отзывчивый на всякое страдание Чудновский,
отдавший всю жизнь угнетенным, провел последние свои годы в Одессе, занимаясь
до самой смерти литературным трудом. Чудновский оставил довольно интересные
воспоминания о 70-х годах. Он умер осенью 1912 г., шестидесяти лет от роду.
При всем различии наших с ним взглядов, мы, в интересах правды-«справедливости»,
должны признать, что этот семидесятник, как и другие представители его поколения,
вполне заслужил память о нем современников, так как его усилия и жертвы не прошли
совершенно бесследно: они научили последовавших за ним борцов стоять твердо,
непоколебимо на своих постах в отчаянной борьбе за освобождение угнетенных масс.
Чудновский и его товарищи были одними из первых, которые стали прокладывать
путь, а, это, как известно, особенно трудно.
Но было бы большим преувеличением причислить его к наиболее выдающимся деятелям
той эпохи. Нельзя также сказать, что он особенно сильно поплатился за свою деятельность.
Все же, по справедливости, следует признать, что в огромном потоке, состоявшем
из слез и крови, потребовавшихся для свержения отжившего деспотического строя,
были также крупные капли Чудновекого, Гольденберга и их товарищей.
76
ГЛАВА III.
РАБИНОВИЧ, ТЕТЕЛЬМАН, ПАВЛОВСКИЙ, АР0Н30Н И ЭДЕЛЬШТЕЙН.
1. МОИСЕЙ РАБИНОВИЧ.
Чудновский, как мы видели, из евреев был одним из наиболее значительных участников
революционного движения первой половины 70-х годов. Таким же он был и среди
пяти своих соплеменников, привлеченных по процессу 193-х. После него самым заметным
из евреев был одновременно с ним действовавший, тоже студент военно-медицинской
академии Моисей Рабинович. Но, между тем как Чудновский выступал в качестве
ярого «лавриста», последний, наоборот, примкнул к сторонникам Бакунина.
Сын зажиточного купца, Рабинович выделялся своими большими дарованиями. Ему
было всего 17 лет, когда он уже играл довольно заметную роль среди более старых
«бакунистов». Он обладал крупными агитаторскими способностями и изумительной
энергией. Он перелетал из одного конца России в другой, везде агитируя, возбуждая
и призывая к деятельности. Благодаря недюжинной энергии, относительно большому
развитию и умственным способностям, с ним считались как с вполне взрослым и
серьезным человеком, и одно время имя его было очень популярно в революционном
мире. На него вполне полагались, посвящали его в наиболее конспиративные, опасные
планы и предприятия, будучи вполне уверенными, что ни под какими пытками этот
отважный юноша не выдаст тайн. Последствия, однако, не оправдали этого.
77
Рабинович принадлежал к кружку бакунистов, которым противники их дали насмешливое
название «вспышкопускателей», т.-е. взбалмошных людей, задающихся целью производить
бессмысленные вспышки, бунты. На самом же деле этот кружок, к которому, кроме
юного Рабиновича, принадлежали и довольно солидные революционеры, занимался
распространением взглядов Бакунина, для чего организовал за границей издание
его произведений и контрабандную перевозку их в Россию.
(Обратите внимание, что вся подрывная работа, как и в наши дни, финансируется
за границей. Проф. Столешников)
В этих предприятиях Рабинович и проявлял свою неутомимую энергию, находчивость
и смелость. Но на этой же работе он был вскоре арестован и заключен в Петропавловскую
крепость.
При его пылком темпераменте, деловитости и непоседливости, суровый одиночный
режим был для него особенно невыносим. Нервы его скоро расшатались, мозг начал
усиленно работать, у него появились галлюцинации. Этот юноша, почти подросток,
чувствовал, что он не выдержит долго заключения, что ему грозит психическое
расстройство, и он решил какою угодно ценой вырваться на свободу. План за планом
являлся в расстраивавшемся мозгу его; наконец, он остановился на мысли провести,
надуть своих следователей;—жандармов и прокуроров: он решил притвориться раскаявшимся
во всем своем прошлом,—в своих воззрениях и действиях,—и готовым рассказать
все, что знает, с тем, чтобы его выпустили из крепости. В действительности же
он намеревался сообщить им только то, что они и без него уже знали.
С этой целью он написал следователям заявление, в котором обещал не только изложить
все ему известное, но если они его освободят, то, пользуясь своей популярностью
в революционной среде, он передаст им также и все им узнанное на воле. Этим
недостойным приемом несчастный юнец рассчитывал спасти для революционного дела
такого ценного человека, каким был он, Рабинович. На такую низкую игру,—он был
уверен,—решается он не по малодушию, а только в интересах общего дела —революции.
Само собой разумеется, что этому наивному подростку не удалось провести опытных
жандармов: посредством искусных вопросов, сопровождавшихся обещаниями освободить
его, они выжали из него решительно все, что ему было известно, а затем, конечно,
продолжали держать его в тюрьме, смягчив лишь несколько его режим.
Слух о выдаче Рабиновичем всех товарищей, достигший до находившихся на свободе
революционеров, вызвал у них крайнее против него возмущение, негодование. Помню,
некоторые,—правда, немногие,—дошли до того, что стали обобщать этот печальный
факт, утверждая, будто вообще евреи ненадежны, что ввиду их малодушия, неспособности
выносить тюремные невзгоды, они могут всех и все предавать. Мне, тоже несовершеннолетнему
тогда юноше, было невыразимо тяжело слушать такие возмутительные утверждения,
и я посылал проклятия по адресу Рабиновича, скомпрометировавшего своих соплеменников-социалистов.
Единственным результатом выдачи Рабиновича было то, что несколько облегчили
для него тюремный режим: хитрым следователям, понимавшим его состояние, было
важно сохранить этого раскаявшегося преступника до суда для изобличения оговоренных
им лиц. Но этот расчет их также не оправдался: встретившись с другими заключенными
по делу о «пропаганде в 36 губерниях», Рабинович покаялся им в своем пред ними
преступлении, при чем чистосердечно изложил, вследствие чего он дошел до него.
Видя его убитое состояние и приняв во внимание его незрелый возраст, товарищи
простили ему ошибочное его поведение, а он обещал на суде отказаться от всех
своих показаний.
Действительно, во время судебного разбирательства Рабинович держал себя мужественно,
принимал очень активное участие во всех протестах, о которых я выше упоминал,
и отрекся от данных им на предварительном следствии показаний. Его приговорили
к ссылке в отдаленные места Сибири.
Но расшатанный организм его не мог перенести всех выпавших на его долю невыразимых
нравственных мучений: в захолустьи Иркутской губ., куда его отправили, он под
гнетом всего им вынесенного, сошел с ума и вскоре затем скончался в возрасте
20-ти с чем-то лет. Так рано погиб наиболее, быть может, одаренный от природы
еврей-бакунист, несчастная жертва ужасных политических условий России.
79
2. Юлий ТЕТЕЛЬМАН.
Я не встречал ни одного революционера, к какой бы партии он ни принадлежал,
который не отзывался бы с большой похвалой о Тетельмане, раз, понятно, знал
его лично. У меня о нем сохранились самые теплые воспоминания. Кроме личных
его свойств, на это отчасти, вероятно, влияют обстановка, условия, при которых
произошла наша встреча.
В моих записках «За полвека» я довольно подробно изложил, в каком тяжелом положении
я оказался, когда, сознав неизбежность для себя перейти «в стан погибающих за
великое дело любви», я с нетерпением мчался из провинции в Киев. Там я надеялся
встретить Аксельрода и его товарищей, которые, как мне было известно, уже задолго
до того стали революционерами.
Я заранее рисовал себе сцену нашей встречи, в качестве единомышленников, но
по приезде я узнал о незадолго пред тем произошедшем разгроме в Киеве, а также
одновременно и во многих других местностях,—в 36 губерниях, как я уже выше сообщил.
Город был, что называется, «выметен до чиста»,—одних арестовали, другие бежали,
куда только можно было, чтобы скрыться от ловких ищеек, третьи до того попрятались,
что невозможно было найти их следов. От всего узнанного мною в Киеве я в течение
некоторого времени доходил чуть не до отчаяния. И вдруг, совершенно неожиданно,
у одного знакомого я встретил студента Тетельмана; в некотором отношении он
явился для меня, говоря высоким стилем, «якорем спасения». Но прежде скажу несколько
слов о его внешности.
Это был худой, слабосильный блондин, без типично еврейских черт лица, сразу
производивший довольно приятное впечатление. Было ему лет двадцать—двадцать
один. В глаза не бросались ни особенно выдающийся ум, ни развитие, ни начитанность
его. Было в нем даже нечто, вызывавшее не вполне серьезное к нему отношение,
располагавшее пройтись на его счет, пустить ту или иную шутку, остроту по его
адресу. В чем именно «стояло» это «нечто», я не могу припомнить: ведь, с тех
пор прошло более полувека. Все же перед моими глазами стоит, как живой, словно
это было совсем недавно, этот милый, добрый, симпатичный юноша.
По характеру, замашкам, повадке Тетельман являлся почти полной противоположностью
Моисею Рабиновичу: последний, как я уже сказал, был, несомненно, значительно
богаче одарен от природы, но вместе с тем он сильно преувеличивал свою ценность,
носился с собою, был крайне честолюбив, а потому, как мы видели, был способен
и на низкий поступок ради своего спасения.
Среди всех цивилизованных,—может быть., также и нецивилизованных,—народов вообще,
а среди моих единоплеменников, как мне кажется, в особенности, существует два
крайних, противоположных типа: один, который можно назвать «честолюбцем», другой—«смиренником».
Лица, принадлежащие к первой категории, ни пред чем не останавливаются для достижения
своих задач, выгод, интересов. Они способны топтать своими ногами тех, которые
попадаются им на пути и, как им кажется, являются помехой в осуществлении их
целей. Эти цели нередка могут вовсе не быть связаны с личным их благополучием,
а, наоборот, а интересами других, а то и целого народа и даже всего человечества,
но часто такими возвышенными целями прикрывается только личный расчет: бывает
также,—и это чаще всего случается,—что действуют тот и другой мотив вместе,
одновременно.
Полагаю, что из этого моего далеко, понятно, неполного определения «честолюбца»
уже явствует, кого я склонен называть «смиренником»: я имею в виду человека,
обладающего диаметрально противоположными наклонностями,—-не только не выдвигаться
вперед, но, по возможности, стушевываться, уступать другим дорогу, забывать
о своих личных интересах, жить для других и т. д. Само собою разумеется, вполне
законченных таких типов не часто можно встретить,—в большинство случаев люди
имеют те и другие черты одновременно, с большим или меньшим уклоном в сторону
«честолюбца» или «смиренника»; я не настаиваю на этих эпитетах: я написал первые
пришедшие мне на ум. Для большего пояснения этого моего разделения людей скажу,
что к первому типу следует отнести Петра I, Наполеона, Бисмарка, Лассаля, ко
второму - Саванароллу, Спинозу, Чернышевского, Веру Засулич, Д. Лизогуба, А.
Зунделевича и многих других.
К этому же типу принадлежал и Тетельман: он жил для других, совершенно забывая
о своих нуждах. За давностью лег не могу сказать в точности, как часто ему приходилось
из-за недосуга оставаться без пищи и сна. Он всегда был по горло занят заботами
о товарищах.
Как я уже сообщил в «За полвека», осенью 1874 г. в Киеве господствовала сильнейшая
паника: немногие уцелевшие от арестов социалисты метались из стороны в сторону
в поисках безопасного пристанища и средств для выезда, в чем многие из чувства
самосохранения им отказывали. Но появившийся вскоре затем в Киеве Тетельман
проявил необыкновенную изобретательность, настойчивость, энергию: он добывал
квартиры для приюта «нелегальных», находил средства, паспорта и связи для лиц,
решивших навсегда или на время уехать за границу. Он устраивал вечеринки, концерты,
лотереи для вымышленных, конечно, «летальных» целей; он заботился об арестованных,
снабжая их продуктами, книгами, вещами и пр. При этом он совершенно не думал
об угрожавшей ему самому опасности очутиться вместе с арестованными.
Такая интенсивная деятельность не могла укрыться от взоров всеведавших жандармов:
зимой того же года Тетельман был арестован и присоединен к тем сотням лиц, которым
предстояло несколько лет ждать суда. Слабый, истощенный организм этого необыкновенно
альтруистического юноши не вынес тяжелого тюремного режима: он заболел легкими
и во время самого суда над 193-мя его товарищами скончался, всего 23—24 лет.
Так безжалостная русская действительность, как ниже еще не раз увидим, косила
одного за другим редких по душевным и умственным качествам молодых людей, не
оставляя даже следа о них в памяти потомков.
3. ИСААК ПАВЛОВСКИЙ.
Позорно, низко окончил хорошо начатую революционную деятельность другой, также
бывший студент Военно-Медицинской академии, Исаак Павловский. В начале 70-х
годов он играл заметную роль среди небольшого числа членов находившегося в Ростове
кружка. Арестованный со многими другими по «делу о пропаганде в 36 губ.», Павловский
в течение долгого пребывания в тюрьмах и на суде вел себя безупречно. Неглупый
от природы, довольно способный и начитанный, он пользовался среди товарищей
уважением.
По суду Павловский был оправдан, из чего явствует, что особенно «преступных
деяний» за ним не числилось. Тем не менее, сверх почти 4-х лет, проведенных
им, без вины с его стороны, в предварительном заключении, его после суда в административном
порядке выслали на север, откуда он вскоре затем бежал за границу.
Случилось так, что мы с ним ехали туда в одном поезде, но по конспиративным
соображениям я при нашей встрече назвал себя вымышленной фамилией и выдал за
тоже бежавшего с севера студента, высланного из Киева, после происходивших в
местном университете весной 1878 г. крупных беспорядков. Вследствие этой небольшой
моей мистификации Павловский, по пути и во время нашего совместного перехода
контрабандным способом,—при содействии известного А. Зунделевича,— через границу,
относился ко мне свысока, как человек, имевший за собою значительный «революционный
стаж», к нисколько еще нескомпрометированному в политическом отношении юноше,—я
был на два-три года его моложе. Вследствие надменного его ко мне отношения произошел
с ним, между прочим, небольшой курьез, отчасти характерный для этого человека.
Зунделевич после перехода через границу усадил нас в поезд, снабдив при этом
адресом группы студентов-евреев, выходцев из России, живших на одной квартире
в Берлине. Среди них оказался мой товарищ по Киеву Штильман, которого я успел
предупредить, чтобы он не сообщал Павловскому моей настоящей фамилии, но, как
вскоре оказалось, он не скрыл этого от своих сожителей.
За обедом молодые люди стали расспрашивать нас о последних новостях, привезенных
нами из России. Ответы на их вопросы давал исключительно Павловский, как человек
«со стажем». Только раз я попытался было внести поправку, но тут же был резко
оборван им: кто-то из этих берлинских студентов попросил рассказать о незадолго
перед тем происшедшем «побеге из киевской тюрьмы Стефановича, Бохановского и
Дейча».
Уверенным тоном, не допускавшим никаких возражении, Павловский стал подробно
рассказывать об этом, в то время сильно нашумевшем побеге; когда же он изложил
некоторые детали неправильно, я, в «качестве киевлянина», позволил себе внести
какую-то поправку. Нужно было видеть, какой укоризненно-пренебрежительный взгляд
метнул он в мою сторону, заметив: «мне, конечно, лучше это известно от непосредственных
участников».
Перед этим доводом я, понятно, спасовал; а потом вышел зачем-то в другую комнату,
куда вскоре зашел мой киевский товарищ и со смехом рассказал заявление Павловского:
«Сам Дейч рассказал мне о своем побеге, а тут какой-то студентик позволяет себе
опровергать, меня!» Мы все чуть не покатились со смеха, услышав это»,—закончил
это сообщение Штильман.
Когда, по приезде в Женеву, Павловский узнал мою фамилию, то чувствовал себя
не совсем ловко. Затем он переселился в Париж, как потом оказалось, на очень
длинный ряд лет. Одаренный, как я уже сказал, недурными способностями, в том
числе и литературными, и будучи от природы пронырливым человеком, Павловский,
не в пример другим, хорошо устроился в Париже: ему, «известному революционеру»,
просидевшему несколько лет в разных тюрьмах, судившемуся по большому процессу
и бежавшему из ссылки, всюду были открыты двери, в том числе и у И. С. Тургенева
(Весьма любопытное признание, кем надо быть, чтобы преуспевать в Париже, и характеристика
«гусского» писателя Тургенева. Вот фото Тургенева в молодости с обложки америкаской
книги о нём: http://zarubezhom.com/Images/Turgenev-krupno.JPG
- и http://zarubezhom.com/Images/Turgenev-book.JPG
Прим. Проф. Столешникова); через последнего он познакомился также с тогдашними
лучшими французскими беллетристами—Золя, Додэ и др. Попав в такую компанию,
Павловский решил испробовать свои силы на беллетристическом поприще: написанная
им повесть из жизни русских нигилистов настолько понравилась автору «Отцов и
детей», что он сам отправил ее в «Вестник Европы» с лестным о ней отзывом. Насколько
могу припомнить, повесть эта была там напечатана, но, кажется, прошла совершенно
незамеченной.
После этого Павловский перешел на амплуа парижского корреспондента «Новостей»;
но, поссорившись из-за гонорара с редактором, небезызвестным Нотовичем, он предложил
свои услуги «Новому Времени». Под фамилией И. Яковлева он подвизался там около
сорока лет,—вплоть до закрытия этой подхалимской, человеконенавистнической газеты.
Будучи сам евреем, при этом сохранившим все отрицательные, несимпатичные черты
нашей нации,—Павловский, став «антисемитом», как говорится, закусил удила; он
писал свои корреспонденции в заправском «ново - временском духе», уснащая их
излюбленными Сувориным фразами и словечками, переполняя их ложью и клеветой
на все честное, доброе, справедливое,—на то, во что он сам еще недавно верил
и за, что поплатился несколькими годами жизни.
Стоит ли останавливаться на дальнейшей карьере этого нелишенного способностей,
но мелкочестолюбивого господина? Известно, что он одновременно со своим товарищем-сопроцесником,
Львом Тихомировым, покаялся во всем, припав к стопам Александра III. Эмигранты
прервали с ним сношения.
4. АРОНЗОН И ЭДЕЛЬШТЕЙН.
Описанные мною выше лица, несмотря на незначительность
совершенных ими «злодеяний», все же сознательно примыкали к социалистическому
лагерю. Но, кроме них, на скамье подсудимых по процессу 193-х очутились еще
два еврея, из которых один был очень мало, а другой вовсе не был причастен к
социалистам.
Студент Военно-Медицинской Академии, Соломон Аронзон,
(В Военно-Медицинской Академии можно подумать учились или одни евреи или одни
революционеры; или это было одно и тоже. Прим. Проф. Столешникова)
уезжая летом 1874 г. на каникулы в Самару, согласился взять с собою врученные
ему товарищем уже на вокзале две пачки с книгами, с тем, чтобы, по приезде в
названный город, передать их определенному лицу, поступок, на который в то время
согласился бы почти любой передовой студент. На его несчастье, у одного его
знакомого при обыске взято было его письмо, в котором он, между прочим, писал:
«Я еду в Академию кончать курс; затем поступлю на службу, соберу 3000 рублей
и тогда возьмусь за работу». Это письмо, в связи с найденными у него двумя пачками
книг, которых он еще не успел передать по назначению, послужило для жандармов
и прокуроров достаточным основанием, чтобы обвинять его в принадлежности к «тайному
обществу, стремящемуся к ниспровержению существующего строя в недалеком будущем».
Просидев, поэтому, три с чем-то года в разных тюрьмах, Аронзон предстал пред
особым присутствием сената, который признал его виновным в приписанных ему «тяжких
деяниях», но засчитал ему в наказание время, проведенное им в предварительном
заключении. Как и многие другие лица, случайно пристегнутые к этому процессу,
да и вообще к революционному движению 70-х годов, также и Аронзон затем исчез,—имя
его мне нигде не попадалось.
***
Еще более случайным «членом тайного общества», раскинувшегося на пространстве
36 губерний, был Моисей Эдельштейн. Контрабандист по профессии, он, конечно,
только за деньги занимался перевозкой из-за границы запрещенных произведений.
Арестованный в маленьком пограничном местечке, он провел более трех лет в предварительном
заключении, также по обвинению в принадлежности к тайному обществу, о существовании
и значении которого не имел ни малейшего представления. Этот бедный человек
был сильно напуган как тюрьмой, так и угрозами следователей, предсказывавших
ему отправку на каторгу. Несчастный Мойше ужасно страдал в одиночках. Одевая
ежедневно на себя
талес, он обращался к Иегове с горячей мольбой сжалиться над ним и многочисленной
семьей его, положение которой особенно его удручало. Представ, наконец, перед
сенаторами, он полным невыразимых страданий голосом заявил: «я никогда даже
не мог себе вообразить, чтобы могли быть такие ужасные книги». Это было произнесено
таким искренним, правдивым тоном, что нельзя было не поверить ему. Он обещал
никогда больше не заниматься таким преступным делом.
Приняв во внимание чистосердечное его раскаяние, суд приговорил этого бедного
человека, попавшего, как кур во щи, по лишении всех особенных прав, к заключению
в арестантские роты на 31/2 года.
Кроме перечисленных мною шести лиц, к этому процессу
привлекались еще семь евреев, оставшиеся неразысканными, но о них я сообщу ниже.
Таким образом, на несколько сот,— если не на тысячу,—арестованных по «делу о
пропаганде в Империи», оказалось всего тринадцать евреев. К тому же, между привлеченными
не было ни одного, которого можно было бы поставить наряду с Коваликом, Войноральским,
Рогачевым, Мышкиным и другими выдающимися участниками этого грандиозного процесса,
имевшего огромное влияние на дальнейший ход нашего революционного движения.
87
ГЛАВА IV.
ЖЕНСКАЯ ЕВРЕЙСКАЯ МОЛОДЕЖЬ.
Хотя хронологически «процесс 193-х» состоялся позже «Московского» (а также,
как известно, и «Дела о демонстрации на Казанской площади»), но лица, привлеченные
к нему, раньше выступили на политическом поприще, чем участники названных двух
процессов. Поэтому я и начал с подсудимых по «Делу о пропаганде в 36 губ.»,
а теперь мы перейдем к «Московскому» или к «Процессу 50-ти», разбиравшемуся
летом 1877 г., за несколько месяцев до Большого.
Не буду останавливаться на всех особенностях этого дела, отличающих его от процесса
193-х. Укажу лишь на то, что в нем, как известно, участвовало много женщин,
при чем обвиняемые ходили пропагандировать не крестьян в деревнях и селах, а
рабочих на фабриках и заводах. Кроме того, между тем как среди подсудимых по
«процессу 193-х» не было ни одной еврейки, по «процессу 50-ти», наоборот, не
было вовсе евреев. В «Деле о пропаганде в 36 губ.» также принимали участие некоторые
молодые еврейские девушки, но так как они не были разысканы, а, следовательно,
не попали на скамью подсудимых, я их не коснулся в предыдущих главах, отложив
это до других моментов. В числе подсудимых по «процессу 50-ти» были две еврейки.
1. БЕТИ КАМЕНСКАЯ.
Дочь зажиточного купца г. Мелитополя, (Характерный пример "пролетарки".
Прим Проф. Столешникова) Бети, в детстве потерявшая мать, пользовалась в семье
безграничной свободой. Во время игр на улице с ребятишками маленькая девочка
впервые познакомилась с распространенной повсюду нуждой и лишениями, что глубоко
залегло в впечатлительном ее сердце. Затем, легко научившуюся читать по-русски
Бети нельзя было оторвать от чтения. Наряду с пустыми романами, она перечитала
и всех русских классиков, что вполне переродило девочку: из резвой, живой, беззаботной
Бети рано стала серьезной, задумчивой, погруженной в себя.
Окружающие бесконечно любили тихую, нежную Бети, которая ко всем была ласкова,
внимательна; отец же в ней буквально души не чаял. Видя ее страсть к книгам,
он, как и другие родственники, считал ее чуть ли не гением и исполнял всякие
ее желания. Другого ребенка такое отношение близких могло бы испортить, но не
таков был склад характера Бети: отличаясь выдающимися способностями и любознательностью,
она полагала, что и все другие могут легко достичь тех же результатов, что и
она. Поэтому Бети вовсе не возвеличивала себя.
Несмотря на любовь родных и исполнение ими малейших ее желаний, Бети все же
чувствовала себя одинокой в родной семье и ни с кем не делилась затаенными в
глубине ее души мыслями и заботами: с детства познакомившись с господствующей
повсюду нуждой, лишениями и бедствиями,—что в сильной степени еще расширило
и разъяснило ей чтение произведений крупных русских писателей,—молодая девушка
рано стала ломать свою голову над разрешением сложного и трудного вопроса,—как
помочь, облегчить участь обездоленных, несчастных масс? Чтобы получить ответ
на этот поглощавший ее вопрос, Бети решила отправиться в Цюрих для поступления
там в университет. Выдержав немалую борьбу с отцом, не желавшим отпустить любимую
свою дочь в столь далекую, чужую страну, Каменская, которой было всего 18 лет,
однако, настояла на своем.
Между тем, большинство понаехавших в Цюрих из разных концов России девушек,
вскоре затем оставив учение в университете и политехникуме, набросилось на изучение
социальных проблем. Бети Каменская стала одной из наиболее пламенных прозелиток
и, спустя короткое время, с несколькими подругами-единомышленницами вернулась
(осенью 1874 г.) в Россию на тяжелый труд и борьбу за счастье обездоленных.
89
С фальшивым паспортом солдатки Марии Красновой хрупкая Бети поступила в качестве
работницы на тряпичную фабрику, расположенную на окраине Москвы. Чтобы поспеть
на работу, ей приходилось в дождь и мороз, плохо одетой, бежать из одного конца
обширного города в другой в четыре часа утра. Сколько трепета и страха испытывала
при этих путешествиях слабая девушка, знала лишь она, да немногие такие же,
как она, идеалистки—друзья ее, тоже бывшие Цюрихские студентки.
По приходе на фабрику Каменской вместе с другими женщинами нужно было работать
до позднего вечера при ужасной обстановке: на сыром, грязном полу они сшивали
обрывки различного тряпья. Воздух был полон пыли от тряпок; эта пыль лезла в
нос, уши, ела глаза; вентиляции, кроме двери, не было никакой. И за такую работу,
длившуюся по 16 часов в течение суток, женщины получали только по 4 руб. 50
коп. в месяц на своих харчах.
Помещались работницы в хозяйских казармах, т.-е. в подвальном этаже, с каменным,
мокрым от помоев и разных нечистот полом, с крохотными оконцами, заносимыми
зимою снегом. Вдоль стен шли в два яруса нары, на которых спали, тело к телу,
по 20 женщин. Постелью им служила рогожа, а одеялами загрязненное верхнее их
платье. Вонь и духота стояли в этих «спальнях» невыносимые; насекомые разных
мастей кишели уймами. Пищу варить работницам негде было, да и не из чего,—они
обходились, поэтому, одним лишь черным хлебом с квасом и огурцами.
Весь этот ужасный каторжный режим добровольно наложила на себя изнеженная Бети:
разделяя ужасную участь русской фабричной работницы, эта слабенькая еврейская
девушка хотела разъяснить несчастным своим подругам причины их каторжного труда,
а также указать им путь к выходу из их положения.
Чтобы стать еще ближе к работницам, Бети, спустя некоторое время, также поселилась
в казарме. Но там, несмотря на неимоверное утомление, она, вследствие удушливого
воздуха, обилия насекомых и храпа товарок, не могла долго засыпать; когда же
лишь поздно ночью она впадала в забытье, ее и других будили сторожа вставать
на работу. Не умывшись по-настоящему, без чая и горячей пищи, спешила изнуренная
Бети на фабрику. Тяжесть труда ее усиливалась еще тем, что ей, как и другим,
приходилось таскать на себе большие тюки с тряпками весом в 11/2—2 пуда по лестницам
и по двору. Маленькая, щуплая, походившая на подростка Бети сгибалась под этой
непосильной ношей, с трудом удерживаясь на скользких ступенях, чтобы не скатиться
вниз. Слезы огорчения за свое бессилие выступали на ее добрых, вдумчивых глазах.
Не раз эта героиня-мученица проклинала свою физическую слабость, мешавшую ей
выносить этот неимоверный труд, как это удавалось здоровым христианским работницам.
Но и столь, казалось бы, беспредельно-тяжелое положение вскоре сменилось для
бедной девушки еще худшим: из тряпичной фабрики она должна была перейти на большую
суконную мануфактуру, в которой работало несколько тысяч человек; обоего пола
и разного возраста. Условия труда здесь были еще тяжелее: Бети приходилось при
самой напряженной, интенсивной работе простаивать на ногах по 14 часов. Утомление
ее доходило до такой степени, что, под предлогом нужды, она уходила в отхожее
место, чтобы там, на грязном, залитом нечистотами полу вздремнуть на несколько
минут...
На этой крупной капиталистической фабрике слабенькая Каменская также должна
была на своих тощих плечах таскать пудовые тюки сукна, под тяжестью которых
она сгибалась в три погибели. Условия работы еще тем были ужасны, что по-недельно
происходили смены рабочих с дневных на ночные и обратно; поэтому, непривыкшая
спать днем Каменская валилась от усталости с ног, работая в течение ночей.
Мало того. По окончании работы женщины обязаны были еще убирать мастерские и
казармы, где они спали, мыть полы, носить дрова и воду для мастеров и прикащиков,
полоскать на речке белье служащих и т. д. Руки несчастной Бети пухли от мокроты
и холода, кожа трескалась, глаза мутились, а в ушах не прекращался шум от трескотни
машин...
И все это терпеливо переносила одушевленная идеей о необходимости работать для
блага человечества слабая в физическом отношении, но сильная духом молодая пропагандистка.
Она не только безропотно совершала свою адскую работу, но нередко помогала еще
другим, являясь первой, когда та или другая работница отказывалась от требовавшейся
от нее обязанности.
При таких-то условиях Бети Каменская вела пропаганду социализма. Нетрудно себе
представить, до чего тяжелой являлась для нее эта задача. Но не только отчаянные
условия труда на фабриках осложняли эту ее миссию,—не в меньшей, если еще не
в большей степени, помехой этому были сами работницы, среди которых жила эта
экзальтированная девушка. Истощаемые тяжким трудом, к тому же неграмотные, грубые
работницы думали только об отдыхе, да о доступных им развлечениях с мущинами
в свободные праздничные дни. Заинтересовать их проповедью социалистических идей
являлось неимоверно трудной задачей. Каменская, однако, выбивалась из сил, чтобы
воздействовать на своих товарок и если видела незначительные результаты от своей
проповеди, то винила в этом только себя, свою малую подготовленность, свои слабые
силы.
Не ограничиваясь женщинами, Бети старалась действовать своим словом и на мужчин.
Но в этом отношении, кроме всех выше приведенных затруднений, она наталкивалась
еще и на другие.
На русских фабриках строго отделялись рабочие от работниц, каждый пол помещался
в отдельных мастерских и казармах, так что только мимоходом, урывками удавалось
встречаться одним с другими и перекинуться несколькими словами, преимущественно
сального характера. Праздничные же дни рабочие обыкновенно проводили в трактирах,
куда приглашали с собой и приглянувшихся им товарок. Незамужние работницы обзаводились
возлюбленными, а за женатыми рабочими зорко следили их жены, чтобы они не увлекались
другими женщинами.
На первые порах некоторые рабочие пытались также угостить в трактире и нашу
маленькую пропагандистку. Но они встретили с ее стороны решительный отпор: всякого
рода их заигрывания с нею оставались тщетными, что немало удивляло как рабочих,
так и работниц.
Все же Бети ухитрялась вести проповедь также и среди мужчин. Для этого она пользовалась
каждым моментом, всяким представлявшимся случаем. Хватаясь за первый подвернувшийся
повод, Каменская с пылом и страстью начинала толковать и разъяснять рабочим
условия их жизни и труда, рассказывала им о жизни их товарищей в других странах.
Она до того увлекалась своей проповедью, говорила с таким энтузиазмом, что вызывала
напряженное внимание и интерес у своих слушателей. Если свисток, призывавший
на работу, заставлял Бети прекратить свою речь, рабочие просили ее, по окончании
работы, продолжать свой рассказ. Грамотность и знания этой молодой работницы
- «крестьянки», какой она числилась по паспорту, изумляли рабочих, решивших,
что она—раскольница: иначе в те времена русские рабочие не могли себе объяснить
развитие этой проповедницы, выглядевшей почти подростком. Ее пламенные речи
нередко вызывали на глазах слушателей слезы. И никто из рабочих не заподозрил
в Бети Каменской ее еврейского происхождения.
(Весьма показательно. Прим. Проф. Столешникова).
Однако, совсем нелегко удавалось юной проповеднице приобрести и среди своих
внимательных слушателей последователей. Нередко, после вполне сочувственного
их отношения к ее речам, она замечала у них полное равнодушие к ним, что объяснялось
сильным переутомлением их и жаждой отдыха. Тогда бедная Бети приходила чуть
не в отчаяние; она обливалась слезами, упрекала себя, грустила. Но, в конце
концов, ей все же удалось создать небольшой кружок из распропагандированных
ею рабочих.
Невозможно описать охватившую тогда Каменскую радость. Она с восторгом сообщила
об этом своим друзьям-пропагандистам, занимавшимся тем же, что и она, делом
в Москве. Бети считала себя счастливой и ради такого успеха ни во что не ставила,
все описанные мною выше лишения и невыносимо тяжелые условия, перенесенные ею
на фабриках.
Но счастье ее было непродолжительно: весной следующего—1875 г. она, а также
и все друзья ее, действовавшие в Москве, были арестованы. Из них-то и составили
затем процесс, известный под названием «Дела 50-ти», в котором, главным образом,
преобладали такие же, как и Бети Каменская, молодые девушки-энтузиастки, бывшие
цюрихские студентки—сестры Фигнер, Любатовичи, Субботины и др. Судилась вместе
с ними еще также и Геся Гельфман, но о ней я расскажу в своем месте. Закончу
о Каменской.
Пребывание в тюрьме, в связи с арестом друзей, которых Бети любила больше, чем
своих родных, так подействовало на ее восприимчивую, впечатлительную натуру,
что ей представлялось это равным полной гибели столь дорогого ей общего дела.
Уже на второй месяц одиночного заключения эта даровитая девушка лишилась рассудка:
она впала в тихую меланхолию, отказывалась от пищи и по целым дням лежала на
полу. Несмотря на явные признаки помешательства, несчастную девушку, однако,
держали долго в одиночке, и только много месяцев спустя, ее перевели в тюремную
больницу. Условия содержания в ней были ужасны.— достаточно упомянуть, что сиделки
колотили несчастных больных.
После бесконечных хлопот отцу Бети, наконец, удалось упросить жестоких жандармов
отдать ему любимое его дитя на поруки. Очутившись на воле, Бети стала быстро
поправляться. Она начала даже вновь собираться «пойти в народ», для чего поступила
в Петербурге в одну башмачную мастерскую, чтобы научиться этому ремеслу.
В это-то время ей удалось познакомиться с обвинительным актом по готовившемуся
процессу 50-ти, и узнанное ею там в сильнейшей степени потрясло ее: ей казалось,
что безгранично любимые друзья ее навсегда погибли. Под влиянием этой мысли
она до того страдала, убивалась, рыдала, что находившиеся при ней лица не могли
выносить ее мучений.
Надеясь ее успокоить, ее под разными предлогами убедили отправиться к отцу в
Мелитополь. Но там ей не стало легче. Наоборот, там-то и разыгрался последний
акт ее короткой, полной самоотверженности и вместе сильнейших мучений жизни.
Убедившись из чтения обвинительного акта, что ее не привлекают к суду,—что,
понятно, обусловливалось её психическим расстройством,—Бети решила отправиться
в Петербург, чтобы заявить прокурору о полном своем выздоровлении и, следовательно,
о причислении ее к остальным подсудимым. Но отец решительно воспротивился этому
ее намерению. Она же во что бы то ни стало хотела судиться вместе со своими
друзьями. Опасаясь с ее стороны какого-нибудь отчаянного поступка, близкие учредили
за ней бдительный надзор. Однако, им не удалось ее уберечь: не видя впереди
для себя выхода, считая все погибшим, Бети приняла яд. После трехдневной агонии,
во время которой она призывала то одну, то другую из своих товарок по процессу
50-ти, скончалась эта удивительная и вместе глубоко несчастная девушка.
Безграничной самоотверженностью, преданностью делу, готовностью веем ради него
пожертвовать, а также привязанностью к товарищам и изумительной добротой, Бети
Каменская принадлежала к тому же типу людей, что и Юлий Тетельман. Но среди
таких выдающихся ее подруг, какими были Софья Бардина, Лидия Фигнер, Субботины
и др., она ничем не выделялась. К тому же, ввиду ее скромности и застенчивости,
она не могла играть в кружке выдающейся роли. Все же такие лица, как Каменская
и Тетельман, своим альтруизмом, а также и страданиями вполне заслужили того,
чтобы имена их не были чужды следующим поколениям. Между тем, эти мученики остались
неизвестными даже для многих лиц, интересующихся нашим революционным прошлым.
А, ведь, они-то, эти скромные люди, и являются истинными героями,—история только
не предоставила им случая для обнаружения их богатых душевных качеств на крупных
явлениях, в выдающиеся моменты и перед широкими массами.
В предыдущих главах я не раз упоминал о жестоких-расправах, которые производили
власти над очень мирными, в сущности, юношами и девушками, поставившими целью
своей жизни путем пропаганды и агитации привить темному и голодному русскому
труженику социалистические идеи. Как известно, мы все являлись тогда большими
утопистами, фантазерами: нам казалось, что путем одной лишь проповеди прекрасных
идеалов возможно переделать всех людей,— превратить, жестоких самолюбцев в смиренников,
волков в ягнят.
95
Временами у меня копошился, правда, червь сомнения: приходили на память сцены
из детства и отрочества, когда я бывал свидетелем ужасных, бесчеловечных расправ
грубых, звероподобных силачей над слабыми, над женщинами и детьми. «Неужели
и этих зверей мы сможем путем слова обуздать?»—задавал я товарищам скептический
вопрос, на что получал от некоторых утвердительный ответ.
Как бы то ни было, повторяю, настроение нашей социалистической молодежи начала
70-х годов было совершенно безопасно для «основ» романовской вотчины. Не так,
известно, смотрело правительство на распространение мирных социалистических
взглядов в стране,—оно гноило в тюрьмах, в медвежьих углах и в Сибири тысячи
талантливейших и вместе мирнейших молодых людей.
Московский процесс 50-ти, отчеты о котором вкратце помещались в «Правительственном
Вестнике», открыл глаза многим лицам, вовсе не сочувствовавшим «социалистическим
бредням»: очутившиеся на скамье подсудимых, молодые люди, неопытные, непрактичные,
но одухотворенные страстным желанием сделать всех счастливыми, превратить в
святых, не могли внушить ничего иного, как изумление, смешанное
с восторгом.
«И таких наивных энтузиастов, людей не от мира сего, третировать хуже убийц
и грабителей!»—с возмущением восклицали многие мирные обыватели, читая речи
Софии Бардиной, Петра Алексеева и др.
(«Наивные энтузиасты», которые теперь пишут мемуары о том, как они ловко свергнули
прежний государственный строй. Прим. Проф. Столешникова)
Негодование же передовой молодежи давно уже искало лишь повода для своего проявления
наружу. Таким поводом, как известно, еще за год до процесса 50-ти послужила
в Петербурге смерть заморенного почти до смерти в тюрьме студента Чернышева:
родственникам удалось добиться милости—дозволения этому несчастному юноше умереть
на воле. Из похорон его молодежь устроила значительную демонстрацию: процессия
с гробом, без соблюдения религиозного обряда, останавливалась около Дома Предварительного
Заключения и у знаменитого «Здания у Цепного моста» (Третьего Отделения); при
этом были произнесены речи, в которых осуждался строй, губящий лучших людей
в стране.
Новизна этой демонстрации застала полицию врасплох; сообразив затем в чем дело,
она, вмешалась, но ей с трудом удалось направить эти небывалые до тех пор похороны
на соответственное кладбище.
Много толков вызвала эта манифестация. Передовой слой, конечно, ликовал: хотя
бы таким путем было открыто выражено возмущение господствовавшими в стране ужасными
порядками. Правительство же, наоборот, чрезвычайно негодовало на полицию за
ее оплошность. Отдано было распоряжение впредь тайком хоронить невинные жертвы
практиковавшихся жестокостей. Это, конечно, не остановило желания передовой
молодежи выносить на улицу свой протест, так как других способов для него выражения
тогда не было. К учащейся молодежи вскоре затем присоединились также некоторые
распропагандированные рабочие, пожелавшие также проявить как свое сочувствие
лицам, столь неимоверно много жертвующим для пропаганды своих убеждений, так
и свое негодование по поводу жестоких правительственных расправ.
Не буду подробно останавливаться на вызванной этими толками, настроениями и
чувствами известной демонстрации на Казанской площади (6 декабря 1876 г.), где
впервые было развернуто красное знамя с девизом «Земля и Воля» и произнесена
была Плехановым вполне мирного характера речь. Интересующимся подробностями
этого события рекомендую книжку Плеханова «Русский рабочий в революционном движении».
Упомяну только о возмутительнейшей, зверской расправе, учиненной полицией над
безоружными демонстрантами. Сообща с дворниками и шпиками озверевшие полицейские
жестоко избили случайно подвернувшихся им на Невском, по окончании демонстрации,
молодых людей, даже и не принимавших в ней участия, затем этих истерзанных поволокли
в участок, где их вновь били смертным боем, а спустя короткое время предали
их наскоро состряпанному суду по обвинению в составлении «заговора с целью ниспровержения
существующего строя».
В числе участников этого «страшного заговора», выразившегося в том, что небольшая
кучка молодежи собралась послушать речь, критиковавшую возмутительные действия
правительства, при чем было выкинуто Красное знамя, оказалось четыре еврея.
Я знал всех их, а потому поделюсь своими о них впечатлениями.
97
2. НОВАКОВСКАЯ.
В самом начале 70-х годов я встречал в Киеве довольно великовозрастного молодого
еврея из типа «ешиботников», о которых я уже выше упоминал. На вид ему было
лет 20—21; по-русски он говорил неважно, но был довольно ,
начитан и, кажется, готовился, в качестве экстерна, в университет. Фамилия его
была Новаковский.
Длинный, худой, с бледным продолговатым лицом, окаймленным небольшой черной
бородой,—Новаковский при первом знакомстве произвел на меня впечатление «человека
не от мира сего». Казалось, его мало или вовсе не интересует все мелкое, преходящее,
происходящее на нашей планете,— в этой юдоли печали, где ежедневно совершаются
массы несправедливостей и проливаются потоки крови и слез. В действительности,
было не совсем так, Новаковский имел чрезвычайно чувствительное и отзывчивое
сердце, бившееся в унисон с сердцами всех страждущих и всей тогдашней передовой
молодежи.
Судьба, казалось, улыбнулась ему: бедный экстерн, временами не знавший, быть
может, где преклонить голову, встретился с интеллигентной, симпатичной девушкой,
которую полюбил и у которой пользовался взаимностью. Довольно состоятельные
родители ее согласились на ее брак с молодым образованным евреем и снабдили
ее двумя или тремя,—не знаю в точности,—тысячами приданого.
Идеал, о котором недавний «ешиботник» не позволял себе даже мечтать, вдруг осуществился
в действительности: он получил возможность в течение нескольких лет, без всяких
забот о насущном пропитании, предаваться умственным занятиям, с головою окунуться
в безбрежный океан идей, знаний, наук.
Но где же лучше всего это осуществимо в России? Конечно, в столице, в Петербурге,
где сосредоточены все высшие учебные заведения, где выходят лучшие органы печати,
где многоразных обществ и пр. Но эти благородные стремления еврея в глазах русского
правительства, как известно, не являлись еще достаточным основанием, чтобы дозволить
ему очутиться в столице: требовалось для этого «право на жительство вне черты
оседлости». Новаковский получил от одной ремесленной управы свидетельство, что
он знает сапожное ремесло.
Мне неизвестно, действительно ли он усвоил это ремесло или за деньги получил
нужное свидетельство. Как бы то ни было, но незадолго до разразившейся на Казанской
площади первой политической демонстрации, Новаковский, под видом сапожника,
поселился в одном из отдаленных студенческих кварталов Петербурга. Там, вместе
с женой, он снял от хозяев меблированную комнату; рядом, в другой комнате, поселился
брат его жены Софии,—студент Гурович, в третьей комнате помещалась его знакомая,
Фелиция Шефтель, о которой я уже сообщал в «За полвека» и расскажу ниже подробно.
Теперь, казалось, явилась для Новаковского возможность зажить сознательной,
интересной жизнью, не только погрузившись в науку, но и следя за пульсом лучшей
части передового общества. «Мечты, мечты». Как приятно предаваться им, но сколь
тяжело становится, когда суровый рок разбивает их беспощадно.
Всего несколько, недель прошло со дня приезда Новаковского в Петербург, как
его вместе с женой, в числе других участников демонстрации, арестовали на Казанской
площади. Здесь я должен сказать несколько слов о том, как он держал себя на
предварительном следствии, а затем на суде, так как в свое время он за это подвергался
осуждениям.
Из сообщений современников известно, что участники этой демонстрации не предполагали,
чтобы правительство столь сурово отнеслось к ним, как это потом оказалось. Кроме
того, то был первый процесс за такого рода политическое выступление. Затем,
участники демонстрации, в больщинстве, были мало связанные или вовсе друг, с
другом несвязанные лица; наконец, у полиции совсем не было юридических улик
против большинства арестованных.
99
Эти и некоторые еще обстоятельства были причиной того, что большинство привлеченных
к процессу, в противоположность подсудимым по другим политическим делам того
времени, не признавали прямо и открыто: «да; мы были на Казанской площади, слышали
и одобряли произнесенную речь», а, наоборот, несмотря на улики, утверждали,
что попали туда «случайно», или даже вовсе не были в кучке демонстрантов, а
лишь проходили мимо. К их числу принадлежал и Новаковский.
Мало того: от всех его показаний несло такой искусственностью, деланностью,
что, когда я читал их в судебном отчете, признаюсь, мне становилось неловко:
видно было, что человек из кожи лезет, чтобы обелить себя. Для этого, будучи
в тюрьме, он прибег даже к симуляции сумасшествия.
Все это, конечно, вполне понятно, если вспомним, насколько для него должна была
показаться отчаянной перспектива вдруг очутиться в Сибири, а то и на каторге,
из-за ничтожной прогулки по Казанской площади. Гибель уже наладившихся, столь
дорогих для него планов, естественно, могла довести до отчаяния и более сильного
человека, чем, как оказалось, был Хаим Новаковский.
Прокурор на суде, воспользовавшись, понятно, всеми имевшимися против Новаковского
уликами, доказывал, что его показания «неискренни», «фальшивы», а нервное расстройство—искусственно.
Получилось неприятное, тяжелое впечатление.
Все эти ухищрения нисколько не помогли бедняге: он все же был приговорен к ссылке
в Сибирь с лишением всех прав состояния.
Нетрудно представить себе, как должен был подействовать на него этот жестокий
приговор. Вместо занятий науками и деятельности в пользу ближнего, что, казалось,
было так близко к осуществлению,—жизнь в безлюдной сибирской глуши, вдали не
только от передового, но и от какого бы то ни было общества. От такого удара
судьбы можно было, действительно, получить нервное расстройство и потерять бодрость.
К счастью Новаковского, любящая молодая жена его, освобожденная почему-то от
ответственности за посещение с ним Казанской площади, добровольно последовала
за ним в Сибирь. Этим она, конечно, в сильной степени облегчила его тяжелую
участь: по-видимому, она была довольно сильного, решительного характера, что
она и показала на деле. С такой женой-другом, единомышленником, Новаковскому
уже не столь невыносимой и безнадежной должна была показаться полная лишений
жизнь в Восточной Сибири.
Нам пришлось свидеться при довольно оригинальных условиях. Летом 1885 года,
идя на каторгу на Кару (Забайкальской области), я на каком-то этапе, вблизи
Иркутска, к немалому своему изумлению и вместе радости, вдруг нашел там своих
старых знакомых—Хаима Новаковского с женой, которых не видел более 11 лет. За
этот длинный период времени масса перемен произошла как в жизни Новаковского,
так и в моей. Но с внешней стороны Новаковский выглядел совсем по-прежнему.
— Каким образом вы здесь?—изумился я после приветствий.
— Иду опять на поселение,—произнес он с грустной улыбкой.
— Как так? Ведь вы уже около десяти лет в Сибири?
— Да, я подошел даже под манифест по поводу коронации 1883 г. и был уже переведен
в Западную Сибирь, где значительно лучше, чем в Восточной, но вышло так, что,
вот, как видите, вновь идем на восток.
— В чем же дело?—в недоумении спросил я.
— Теперь уже я иду добровольно за женой,—это она приговорена на поселение.
— Значит, вы расплачиваетесь с нею за то, что в первый раз она за вами последовала?
— Нет, она и теперь из-за меня же, бедняжка, угодила под суд,—сказал он с грустью.
Мне было ясно, что у Новаковских произошла какая-то непонятная и тяжелая история,
о которой не следует пока его расспрашивать, так как было очевидно, что ему
неприятно ее касаться в присутствии новых, пришедших со мною товарищей, которых
он видел впервые. Когда же, спустя некоторое время, мы остались с ним наедине,
он вполне откровенно и подробно рассказал мне следующее печальное происшествие.
101
В том городе, куда Новаковский с женой были переселены но манифесту,—забыл в
каком именно,—находилось еще несколько политических ссыльных, и условия жизни
были лучше, чем в прежнем месте, в Восточной Сибири. После мытарств в течение
7—8 лет по разным тюрьмам, этапам и сибирским захолустьям, Новаковские, наконец,
вздохнули с некоторым облегчением. Но, увы, и это относительное улыбнувшееся
им «счастье» длилось недолго.
Однажды один товарищ-ссыльный зачем-то отправился к исправнику в канцелярию,
но лишь только он начал излагать, в чем состояло его дело, как последний стал
кричать на него, обозвав его «жидом».
— Я вовсе не еврей,—заметил ему пришедший,—а христианин,—и он назвал свою фамилию;
если не ошибаюсь, это был нынее покойный Леонид Буланов.
— Так извините: я принял вас за Новаковского,—-заявил исправник.
Когда, пришедши к товарищам, Буланов сообщил им об этом инциденте, среди ссыльных
поднялась буря; начались толки и споры о том, что так нельзя оставить оскорбления,
хотя бы и заглазно нанесенного исправником одному из них. Проучить исправника
некоторые считали тем более необходимым, что раньше администрация не позволяла
себе проявлять ненависть к евреям-политическим. Но, после известных погромов
1881 г., волна антисемитизма, повидимому, докатилась и до Сибири.
Ссыльные товарищи Новаковского, как это всегда происходило среди нас, долго
спорили и толковали о том, кому и как следует ответить исправнику, чтобы он
впредь знал, как опасно оскорблять политического. Между тем как одни находили,
что Буланов должен пойти к нему и так или иначе указать ему на возмутительность
его выражения по адресу Новаковского, другие, наоборот, считали нужным, чтобы
вся колония ссыльных обратилась к нему с коллективным протестом. Находились
между ними и такие, которые полагали, что из-за такого незначительного случая,
как заглазное оскорбление, к тому же со стороны невежественного бурбона гоголевского
типа, не стоит подвергать риску сравнительно благоприятные условия жизни ссыльных
в этом городе.
День проходил за днем, собрание за собранием, а товарищи Новаковского не приходили
ни к какому решению: публика постепенно остывала, и этот инцидент, вероятно,
был бы предан забвению. Супругов Новаковских это чрезвычайно огорчало и расстраивало.
Оскорбление, нанесенное исправником, особенно близко к сердцу приняла жена Новаковского.
Видя, что бесконечные дебаты товарищей кончаются ничем, она, никому решительно,
даже мужу, не сказав, задумала действовать одна.
В присутственный час, когда исправник со своими помощниками и писарями находился
в канцелярии, Новаковская явилась туда. Увидев ее, исправник до которого, вероятно,
уже дошли слухи о волнении, охватившем ссыльных, очень вежливо обратился к ней,
предложив сесть. Но пришедшая, приблизившись к нему, изо всей силы нанесла ему
пощечину, сказав при этом: — Вот это вам за «жида»...
Мне незачем подробно рассказывать, какой переполох вызвал этот поступок Новаковской,
как в канцелярии, так и среди ссыльных и сибирских обывателей, для которых в
те времена исправник был чуть-чуть поменьше царя.
Само собой разумеется, что Новаковская была тут же арестована и предана суду
по обвинению в оскорблении «должностного лица при исполнении им его служебных
обязанностей». За это она была приговорена к ссылке на поселение в Восточную
Сибирь с лишением всех прав состояния. Товарищи Новаковских почувствовали большой
конфуз: они не могли не сознавать, что только их проволочки и нерешительность
были причиной поступка Новаковской, за что она так сильно должна была поплатиться,
между тем, предприми они коллективно какой-нибудь акт против исправника, их
всех не могли бы так наказать.
Смущен был немало и сам муж, допустивший, по своей слабохарактерности, чтобы
за оскорбление, ему нанесенное, отомстила жена его. В этой истории, как и в
деле участия в Казанской демонстрации, Новаковский вновь проявил отсутствие
чувства собственного достоинства и боязнь тяжелых для себя последствий. В разговоре
со мною, он не скрывал своего недовольства товарищами за их нерешительность,
но и себя он не мог оправдать. Мне жалко и неприятно было смотреть на него.
103
Совсем иные чувства с первого же взгляда вызвала во мне, да, полагаю, и в других,
Новаковская. С открытым, выразительным лицом и ясными глазами, она производила
впечатление прямой, искренней и вместе решительной женщины. Во время разговора
она возбуждалась, и симпатичное, умное, энергичное лицо ее покрывалось краской,—приятно
было тогда смотреть на нее, представлявшую резкий контраст с вялым супругом.
Несмотря на то, что на руках у нее был грудной младенец, которого Новаковская
родила, уже будучи в тюрьме, она быстро и умело делала все необходимое для своей
семьи. Если мы примем во внимание неимоверно тяжелые условия этапного путешествия
даже для здоровых холостых людей, то поймем, какой силой воли и выносливостью
нужно было ей обладать, чтобы все тягости и мытарства переносить бодро и вместе
просто.
В беседе со мною Новаковская, в противоположность мужу, не жаловалась ни на
товарищей, ни тем более на него. Она также ни малейшим образом не сожалела,
что расправилась с исправником:
— Я не могла иначе, я должна; была так сделать,— сказала она мне просто.—Не
за мужа только мстила я, а и за других.
Она была права: слух о ее «пощечине», конечно, быстро распространился по всей
обширной Сибири, и, несмотря на установившуюся тогда в Европейской России страшную
полосу антисемитизма, насколько могу теперь припомнить, там, в бесправном краю
каторги и ссылки, где всякий чинуш считал себя неограниченным владыкой, никому
из многочисленных политических евреев уже не приходилось переносить оскорблений:
это купила для нас Новаковская многолетней ссылкой на поселение в отдаленное
захолустье Иркутской губернии. Но этим, однако, не окончились ни ее, ни ее мужа
мытарства.
Как известно, в восьмидесятых годах, после убийства царя Александра II, наступила
в России сильнейшая реакция, особенно отразившаяся на участи евреев: как я уже
выше упомянул, введены были многочисленные ограничения и без того жалких прав
евреев; тогда же из разных мест России стали массами ссылать еврейскую молодежь
административным порядком в самые отдаленные и безлюдные окраины Якутской области.
Условия перевозки туда, длившейся многие месяцы, а также и жизнь в якутских
улусах были до того ужасны, что одна партия ссыльных, зимой 1889 г., решила
не отправляться добровольно из г. Якутска в Средне-Колымск, пока власти не предоставят
некоторых, в сущности ничтожных, облегчений. Начальство не уступило. Тогда ссылаемые
заперлись в одном доме. Его окружили солдатами, которые пронизали дом пулями.
В результате несколько человек (Ноткин, Шур, С. Гуревич, Пик и др.) были забиты,
многие ранены; остальные преданы военному суду, приговорившему одних к смертной
казни (Коган-Бернштейна, Зотова, Гаусмана), других к каторге (Гоца, Минора,
А. Гуревича и др.).
Взрыв всеобщего возмущения и негодования во всем цивилизованном мире вызвала
эта ужасная, неслыханная до того бойня, и отовсюду посыпались протесты по адресу
жестокого русского правительства.
«А откуда мир узнал об этом если не по еврейским каналам? Прим. Проф. Столешникова)
Не могли, конечно, молчать и ссыльные, разбросанные в разных гиблых местах необъятной
Сибири. В числе этих протестантов были и супруги Новаковские, при чем инициатива
принадлежала, наверно, жене. За это они поплатились новой высылкой—в еще более
гиблое захолустье Якутской области.
Что стало с ними потом, и живы ли они, мне совершенно неизвестно, но до 1901
года, пока я был в Сибири, они еще там оставались.
Так судьба наказала Новаковского и его жену за случайное участие в первой русской
политической демонстрации: жизнь этой четы прошла, по тюрьмам и в Сибири, хотя
фактически они вовсе не участвовали в революционном движении и даже на Казанской
демонстрации очутились из одного лишь любопытства.
3. ФЕЛИЦИЯ ШЕФТЕЛЬ.
Среди «активных» участниц демонстрации на Казанской площади оказалась молоденькая
еврейская девушка, Фелиция Шефтель, которую я, знал довольно хорошо: мы познакомились
ровно за два года до этой демонстрации в ее родном городе Житомире. В первый
же вечер моего приезда туда, в качестве «делегата» от киевского кружка Фесенко,
с важной миссией вербовать адептов, (См. в «За полвека» главу: «Как мы собирались
в народ». 2) См. ту же мою книгу «За полвека»).
я увидел среди нескольких юношей, собравшихся по этому случаю в квартире знакомого
мне, высланного из Петербурга туда студента молоденькую, красивую гимназистку-подростка
с золотистого цвета вьющимися волосами.
Целью моего приезда в Житомир было наметить из местной молодежи лиц, наиболее
годных для того, чтобы готовиться к отправке «в народ». В числе особенно экзальтированных
лиц, выразивших готовность немедленно отказаться от своего общественного положения,
от карьеры, оставить учебное заведение, расстаться с родными и т.. д.—была эта
миловидная блондинка, лет 16—17-ти; хотя ей оставалось только несколько месяцев
до окончания гимназии, она все же готова была тотчас же бросить ученье и родительский
дом, чтобы сразу примкнуть к «делу», к «революции», которая понятно, «не ждет»,
ибо «каждый пропущенный день является, конечно, неисчислимой, преступной потерей
для скорейшего осуществления блага и счастья обездоленных масс».
Из частных бесед с хорошенькой Фелицией я узнал, что она была единственной дочерью
богатых местных купцов, которые в ней души не чаяли. Для них, поэтому, присоединение
их любимой девочки к страшному делу было бы тяжелым ударом. Но Фелиция не останавливалась
перед этим важным соображением, точно так же, как и все мы, переживавшие аналогичные
семейные трагедии.
Однако, несмотря на мой также очень юный возраст и расположение, которое внушала
эта живая и симпатичная девочка, я не поощрял ее намерения, как поступил бы
всякий другой на моем месте юный «делегат»; наоборот, я стал приводить ей разные
доводы и соображения, почему ей следует сперва окончить гимназию, затем поехать
в Петербург на высшие курсы и только впоследствии, испробовав разные положения,
посвятить себя целиком делу служения народу, потому, мол, что это задача трудная
и опасная.
106
Такое «благоразумие» со стороны девятнадцатилетнего юноши, к тому же лично не
проявившего его, могу теперь объяснить только инстинктивным страхом, чтобы столь
симпатичная девушка не погибла рано: быть может, на меня в данном случае подействовали
известия о многих подростках, погибавших в тюрьмах вследствие мучительств со
стороны жандармов. Во мне симпатичная Фелиция с первого взгляда вызвала одно
лишь чувство брата к меньшей сестре.
Как бы то ни было, но увлекающаяся, восторженная девочка, пылавшая стремлением
немедленно присоединиться к революционному движению, несмотря на мои, как мне
казалось, неопровержимые доводы, все же осталась при своем намерении.
— Что ни говорите, а я уйду от родных в народ. Если вы не хотите принять меня
в ваш кружок,—тем хуже: мне придется действовать самой, без помощи и руководства
более опытных товарищей,—заявляла она решительным тоном.
Видя такое упорство и настойчивость со стороны этой
юной девушки, я в заключение попросил ее подождать, по
крайней мере, до получения ответа от всего нашего кружка,
так как я, в качестве уполномоченного, мог лишь наметить
кандидатов, но не вправе был один, на свой страх, зачислять
их в члены. На это мое предложение Фелиция согласилась,
и мы с нею расстались приятелями.
Хотя с тех пор прошло более полустолетия, но я и теперь еще живо помню настроение,
в котором я возвращался из Житомира.
Чрезвычайно приятное впечатление произвела на меня собиравшаяся у упомянутого
студента симпатичная молодежь, среди которой Фелиция Шефтель бесспорно выделялась.
Потом я передал Фелиции мнение членов нашего кружка, что ей не следует оставлять
гимназию и рвать с близкими и окружающими ее, так как у неё может не хватить
сил вынести сопряженные с революционной деятельностью лишения и страдания. Я
продолжал настаивать, чтобы она по окончании гимназии поехала в Петербург, на
что, скрепя сердце, она согласилась.
107
Прошло около двух лет. За это время я ничего не слыхал о Фелиции, так как не
встречал никого из житомирцев. Но, вдруг, в начале декабря 1876 года я из газет
узнал, что во время демонстрации на Казанской площади Фелиция Шефтель выкинула
красное знамя с надписью «Земля и Воля». Потом я прочел о процессе, в котором
она, вместе с другими арестованными, судилась за «возбуждение к бунту».
То был один из самых возмутительных, даже в России, политических процессов:
манифестация в честь Чернышевского, в которой приняло участие несколько десятков
юношей и девушек, жандармы превратили в «бунт», чуть не в революцию. Несмотря
на то, что, как я уже сообщил, арестованные лица были отчаянно избиты по пути
и в полицейских участках, у правительства хватило наглости представить этих,
в большинстве несовершеннолетних молодых людей страшными, опаснейшими «бунтовщиками».
Все,—начиная со свидетелей, которыми являлись полицейские, дворники и шпики,
до судей включительно,—было скандально в этом процессе, и завершился он так,
как того заранее хотело всесильное Третье Отделение: большинство захваченных
лиц, из которых многие оказались на площади случайно, были приговорены к многолетним
каторжным работам и к, ссылке в Сибирь. Ввиду несовершеннолетия Шефтель попала
во вторую категорию: ее осудили на поселение с "лишением всех прав состояния
и отправили в одно из самых северных и самых ужасных захолустий Сибири— в так
называемый «город Березов», состоявший тогда из нескольких десятков лачуг, населенных
самоедами и тунгусами, и стольких же избушек с наполовину одичавшими русскими.
Как жилось в таком гиблом месте 18-летней девушке—невозможно представить себе,
не испытав этого лично. Описание всего вынесенного ею там потребовало бы слишком
много места.
Вновь прошло несколько лет, в течение которых мне ничего не приходилось слышать
о Фелиции. Я был уверен, что она уже на веки погребена в снегах Сибири. Но совершенно
неожиданно, шесть лет спустя, я вдруг получил радостную весть, что Шефтель удалось
бежать из Березова и благополучно добраться до Цюриха.
Я жил тогда, в качестве эмигранта, в Женеве, а потому, воспользовавшись подвернувшимся
поводом, поехал в Цюрих, чтобы свидеться со своей старой симпатичной знакомой.
То было под новый 1883 год,—для меня, во многих отношениях, и помимо этого свидания,
чрезвычайно памятный. Трудно передать то удручающе-тяжелое впечатление, которое
произвела на меня встреча с Шефтель: я сидел, долго всматриваясь в ее лицо,
и время от времени спрашивал:
— Это вы, Фелиция?
— Да, я,—отвечал совершенно незнакомый мне голос.
— Но что с вами случилось? Я не узнаю вас,—совсем не те черты лица, не та интонация.
— Можете из этого заключить, как мне жилось с тех пор, как мы с вами виделись,
в особенности за последние шесть лет в Березове,—ответила она с глубокой грустью
в голосе.
За исключением цвета золотистых волос, сильно, однако, поредевших, все до неузнаваемости
изменилось у этой совсем молодой женщины: глаза потускнели, лицо имело вялое,
поблекшее выражение, словно она недавно оправилась от тяжкой болезни. Ничего
похожего на бойкую, живую девочку, полную кипучей энергии и устремлений, которую
я знал 8—9 лет пред тем: я видел пред собою полуразбитую и не по летам пессимистически
настроенную женщину. Невозможно было поверить, что всего 6—7 лет назад, во время
процесса, эта старообразная женщина обращала на себя внимание красивой своей
внешностью и манерами. Никто не подумал бы, что ей всего 24 года.
Меня она встретила, как старого знакомого, но сдержанно, без малейшего оживления.
Разговорились. Понемногу, без всякого оживления она сообщила кое-что из пережитого
в Березове. За давностью лет не могу воспроизвести все тогда мною от нее именно,
а не от других ссыльных в том же захолустьи, услышанное. Упоминала она о моральных,
а также и о физических страданиях, которые ей пришлось там переносить в течение
долгих лет лучшей поры молодости. Временами эта жизнь доводила ее до полного
отчаяния. Она чувствовала себя постепенно погружающейся в болото, Медленно умирающей.
Еще немного, и она, конечно, погибла бы, но счастливый случай спас ее: туда
же в Березов был отправлен один из приговоренных на поселение по процессу 50-ти,
фамилии которого теперь не помню, но в Цюрихе он назывался Булыгиным,—полу-интеллигент,
полу-рабочий. Во время этого знаменитого процесса он, помнится, вел себя далеко
не героем и, кажется, кое-кому из товарищей повредил. К этому присоединялось
еще то, что он звезд с неба не хватал и производил не особенно благоприятное
впечатление своим самоуверенным, несколько излишне развязным и хвастливым тоном.
Внешностью он также не мог похвалиться: белокурый, с простыми, невыразительными
и грубыми чертами лица, он имел вид неотесанного, неразвитого приказчика.
«И это муж Фелиции»,—думал я, слушая пространные разглагольствования Булыгина,
в которых местоимение «я» повторялось непрерывно.
— Да, он меня спас,—-говорила, между тем, Фелиция, и по грустному лицу ее разливалась
улыбка не то признательности, не то гордости, что судьба послала ей супруга
столь высокой ценности.
— Он не только не дал мне окончательно погибнуть в Березове, но, благодаря исключительно
неимоверной его энергии, настойчивости и ловкости, я, как видите, очутилась
вновь на свободе.
Приняв, как должное, вполне заслуженные, лестные отзывы жены, Булыгин стал детально
рассказывать, как он задумал, а затем осуществил совместный с Фелицией побег
из Березова, какие при этом ему пришлось преодолеть неимоверные препятствия,
каких невероятных опасностей избегнуть и т. д. Выходило, конечно, так, что он,
действительно, обладает перечисленными его женой доблестями, и, не случись его,
Шефтель, вероятно, погибла бы в Березове.
Рано попав в неимоверно тяжелые условия Сибирской ссылки, когда характер ее
совершенно еще не оформился, Фелиция скоро поддалась их гнету. В Булыгине же
она нашла то,- чего ей не доставало. Будучи значительно выше его по уму и развитию,
она уступала ему в; силе воли, почему целиком подчинялась ему. Странно было
видеть, что эта женщина, прежде являвшаяся пылкой энтузиасткой, порывавшаяся
вперед на геройские поступки и звавшая других следовать за нею, как бы стушевывалась
в присутствии бесцветного и хвастливого парня, на которого она не только смотрела
с умилением, но, повидимому, даже и побаивалась. Так, когда, во время его разглагольствований,
она также пыталась вставить слово, он иногда довольно грубо обрывал ее, восклицая:
«дай же мне сказать!». Фелиция послушно умолкала и, вообще, при муже стушевывалась.
Тяжело было видеть такое ее малодушие. Невольно приходило на ум: «нет, это не
та живая, полная сил и энтузиазма девушка, которую я знал всего восемь лот тому
назад».
Булыгины поселились в Цюрихе. Он и там проявил большую настойчивость: вскоре
настолько изучил совершенно чуждый ему немецкий язык, что смог поступить слушателем
в политехникум в Винтертуре; он, повидимому, обладал техническими способностями.
Жизнь на воле, в благоприятной обстановке, в кругу интересных и симпатичных
товарищей, к числу которых относилась семья Павла Аксельрода, благотворно подействовала
на Фелицию: она стала как - бы оттаивать и возрождаться. Когда же, спустя некоторое
время, у нее родился ребенок, то несколько ожила, помолодела, и к ней возвратились
отчасти прежнее ее изящество и грациозность. В первое время по приезде в Цюрих
она казалась совершенно равнодушной ко всякой общественной деятельности. Но,
когда по прошествии года возникла наша группа «Освобождение Труда», Фелиция
также заинтересовалась этим новым течением, а вскоре затем вступила членом в
местный кружок содействия, задававшийся целью оказывать всякого рода помощь
нашему направлению.
Приезжая время от времени по делам нашей новой группы в Цюрих, я встречал ее
на собраниях, а также у Аксельрода и с удовольствием замечал, что она все более
прогрессирует.
У нас установились добрые товарищеские отношения. Затем судьбе угодно было,
чтобы Булыгина сыграла некоторую роль при моем аресте в Фрейбурге. Лица, читавшие
мою книгу «16 лет в Сибири», помнят, вероятно, об этом. Все же сообщу в немногих
словах об этом важном событии в моей жизни.
111
В начале весны 1884 г. я с паспортом Булыгина отправился по делам группы «Освобождение
Труда» во Фрейбург (Баденский) и тотчас по приезде туда, по случайному стечению
обстоятельств, был арестован. Боясь быть выданным русскому правительству, я
утверждал, что я, действительно «Булыгин», хотя этот паспорт был фальшивый,
т.-е. сделан на вымышленную фамилию, о чем из России было сообщено германскому
правительству. Пока я содержался во Фрейбургской тюрьме, я вел переписку с Фелицией,
в качестве ее «законного мужа», и, таким образом, подготовлял побег на тот случай,
если Германия решит выдать меня русскому правительству. Но, как известно, все
старания друзей моих, находившихся в Швейцарии, помочь мне выйти из тюрьмы тем
или иным способом,—в чем Фелиция, повторяю, под видом «моей жены», принимала
некоторое участие,—не увенчались успехом: я все же был отправлен в Петербург.
Но и там, в первое время, я продолжал; с разрешения следователей переписываться
с Фелицией, так как она считалась моей женой. Мои письма она, конечно, передавала
друзьям и отвечала мне за них, что, понятно, в сильной степени облегчало тяжесть
внезапной моей разлуки с ними, а также и удаления от дел группы «Освобождение
Труда».
По возвращении в Швейцарию в 1901 году, после побега из Сибири, я уже не застал
Булыгину: она с мужем и детьми задолго до этого переселилась в Болгарию. Где
она теперь, не знаю. Но образ молодой Фелиции Шефтель и до сих пор сохранился
у меня, как приятное воспоминание юности.
ГЛАВА VI.
АЛЕКСАНДР БИБЕРГАЛЬ.
Большинство, лиц, привлеченных по делу о первой политической демонстрации, старалось
объяснить свое присутствие б декабря 1876 г. на Казанской площади случайностью.
Не так держал себя на суде студент 3-го курса Военно-медицинской академии
(Опять Военно-Медицинская Академия. Прим. Проф. Столешникова)
Александр Бибергаль. Он был одним из немногих подсудимых по этому процессу,
который, не изворачивался, не старался смягчить свою вину, что, как мы видели,
делал Новаковский. Бибергаль к тому же вел себя чрезвычайно открыто, смело,
говорил правду судьям-сенаторам. Такое независимое поведение его очень не понравилось
последним: этим следует объяснить тот жестокий приговор, который они ему вынесли.
Прокурор, конечно, понимал, что присутствие в Казанском соборе не является еще
преступлением. Поэтому он старался изобразить тяжким деянием слушание «враждебной
правительству» речи Плеханова. Но так как не только он сам, но и полицейские
чины речи этой не слыхали, то заключить о «преступности» ее суд мог лишь на
основании показаний свидетелей, часть которых, очевидно, была заранее подучена,
как им показывать. Тем не менее, вот как эти свидетели передавали эту «страшную
речь», за одно слушание которой Бибергаль (и трое христиан) угодили на каторгу.
«Насколько помню,—показывал один свидетель,—говорилось о народе, о людях, которые
пострадали за народ, упоминалось имя Чернышевского и других; говорилось, что
у народа отнимают последнюю корову и курицу; при этом было страшное волнение
в толпе, стали кричать «ура», бросили что-то красное, кажется, флаг с какой-то
надписью».
В этом же роде изображалась речь Плеханова и другими, более или менее интеллигентными
свидетелями. Иначе представляли дело хулиганы, помогавшие полиции избивать и
арестовывать демонстрантов.
«Полиция видит, что «Земля и Воля»,—показывал такой свидетель,—это что-нибудь
значит. Мы почем знаем? Полиция нам сказала, что бунт. Потом мы сами видим:
стали полицию бить, уж это видно, что бунтуют. Видим флаг,— значит неблагополучно».
На основании таких именно показаний «правдивых» людей несколько молодых людей
пошли на каторгу и на поселение в Сибирь.
Что касается обвинения демонстрантов в том, что они, будто бы, оказали сопротивление
полиции, то, как на суде было неопровержимо доказано подсудимыми, конечно, не
они, а их самым жестоким образом избивала полиция вместе с добровольцами-хулиганами.
На суде Бибергаль совершенно правильно указывал «высоким судьям», что преступление,
в котором его обвиняют, ничтожно, пустячно, а это не могло понравиться назначенным
царем сенаторам.
В обвинительным акте, предъявленное Бибергалю и другим привлеченным с ним лицам
обвинение было так формулировано: «такого-то числа обвиняемые, по окончании
богослужения в Казанском соборе, в котором они собрались вследствие распространившихся
между ними сведений о готовившемся на этот день выражении враждебных правительству
мнений, выйдя с другими неразысканными лицами на площадь, образовали из себя
толпу, слушали произносившуюся из среды их речь, направленную к порицанию установленного
законами государственного порядка и образа правления, выражали сочувствие этой
речи громкими криками и знаками одобрения, поднимали красный флаг с революционным
воззванием «Земля и Воля», а затем толпой яге двинулись по площади»... Кроме
того, они «оказали явное, соединенное с насилием сопротивление полицейской власти».
Вот все преступление, предъявленное самим судом.
На судебном следствии Бибергаль сообщил следующее: «Я хочу разъяснить, как было
дело, нисколько не оправдывая себя, а как свидетель. Я был в соборе. Я не буду
говорить о том, как я узнал, что в Казанском соборе предполагается панихида.
После окончания службы начали выходить по-очереди. Я не знал, что будет произнесена
речь, и собирался уходить. Но услышал голос: «господа, вернитесь». Я вернулся
и слушал речь. В это время у собора стояли городовой и надзиратель: они как
будто ждали, чтобы произошло то, что потом совершилось, чтобы хватать и бить.
Времени у них было достаточно, чтобы предупредить случившееся, потому, что речь
продолжалась значительное время, но никто этого не сделал. Заявляю, что многие
из нас уже разошлись, потому что не знали, что будет речь. Она произносилась,
как желание одного, который выразил сожаление, что многие погибают, но он не
говорил ничего враждебного правительству. Выслушав речь, я направился домой,
обернулся и увидел знамя. В это время раздались свистки: прибежали городовые
и стали хватать и бить. Я не дрался, но если бы кто-нибудь меня ударил, я не
смолчал бы. Меня держали дворник и городовой». На вопрос председателя суда:
«Как же это вас без всякого повода взяли?», Бибергаль ответил: «Видите ли, у
меня пальто потертое, и я с виду смахиваю на студента». «Только потому?»—спросил
председатель «Я уверен,—сказал Бибергаль,—что если бы полиции приказали, то
она забрала бы всех студентов на улице». «Вы не можете знать, что сделала бы
полиция, —воскликнул сердито председатель.
Так держал себя перед судом сенаторов бедный студент-еврей, на котором было
поношенное пальто. Мало того, что Бибергаль, как мы видим, вел себя смело, он
еще отказался от назначенного ему судом защитника и сам вел свое дело, что судьями
также признано было «дерзостью», протестом с его стороны.
В своей обвинительной речи прокурор постарался представить Бибергеля человеком,
который «крайне развращающим образом» влиял на молодежь и рабочих, и требовал
поэтому для него за его, будто бы, «призыв» народа к бунту высшей меры наказания,
т.-е. ссылки в каторжные работы на 15 лет.
Между тем,—как совершенно правильно указывал в своей защитительной речи двух
подсудимых по этому процессу знаменитый присяжный поверенный Бардовский,—во
всем происшедшем на Казанской площади не только не было призыва к восстанию,
но и вообще не было какого-либо преступления. «Что преступного,—спрашивал он,—в
том, что в произнесенной речи говорилось, что лучшие люди ссылаются, что барин
продает последнюю корову у крестьянина? Разве есть какое-нибудь преступление
в том, что человек хочет служить панихиду?.. Говорят, что здесь было знамя «Земля
и Воля», и преступность видят в этих именно словах... Но что же тут преступного?..
Положение 19-го февраля проникнуто этим именно принципом...» и т. д.
После этого блестящего опровержения шаг за шагом всех пустых, вздорных обвинений,
возведенных полицией, сообща с прокурором, на нескольких молодых людей, Бибергалю
немногое осталось сказать, когда дошла до него очередь. В виду краткости его
речи я приведу ее здесь почти целиком.
«Все обвинение против меня построено на тех показаниях, которые даны на суде.
Из них вы знаете, что б декабря я был на площади и видел это ужасное красное
знамя... Сделал ли я какое-либо преступление? Если уважать память товарищей,—а
из тех людей, по которым предполагалось служить панихиду, многие были моими
товарищами, сидели на одной школьной скамье со мною,—есть преступление, то,
понятно, я тогда виноват. Затем я видел знамя и слышал речь. Но разве, имея
глаза, можно не видеть и, имея уши, можно не слышать? Что касается сопротивления
полиции, то даже сам прокурор в своей обвинительной речи не счел возможным повторить
его на суде».
И несмотря на то, что, таким образом, взведенное на Бибергаля тяжкое обвинение
в «возбуждении бунта» было им (и всеми защитниками остальных подсудимых) вполне
опровергнуто, «праведные судьи» все же приговорили его к пятнадцати годам каторжных
работ в сибирских рудниках, т.-е. к такому же наказанию, как если бы оп убил
несколько человек. Это—за посещение собора и слушание, в сущности, безобидной
речи. Но так как остальные подсудимые, виновные в этих же «тяжких преступлениях»,
приговорены были только на поселение в Сибирь и к другим еще более мягким наказаниям,
то остается предположить, что только своим смелым поведением на суде Бибергаль
заслужил этот неимоверно-суровый, даже в тогдашней России, приговор.
В его прошлом не было решительно ничего такого, к чему известные своим усердием
русские жандармы могли бы придраться. Самые тщательные их розыски и вынюхивания
могли лишь установить, что Бибергаль был сыном незначительного мещанина г. Ялты.
По окончании гимназии в Керчи, он отправился в Петербург, где поступил в Военно-медицинскую
академию. Там Бибергаль усердно занимался, регулярно посещал лекции и переходил
с курса на курс. Во время ареста на Казанской площади он был уже на третьем
курсе и, очевидно, стремился к медицинской карьере. Но, как и каждый почти тогдашний
передовой студент, он не прочь был посетить ту или иную сходку, почитать запретный
листок, послушать речь. Однако, «в народ» пойти не собирался и серьезно пропагандой
не занимался. Отчасти, может быть, это обусловливалось тем, что, чуть ли не
на первом еще курсе, он полюбил молодую, интеллигентную девушку-христианку,
с которой решил навеки связать свою жизнь. Поэтому, вероятно, он не стал, подобно
другим, активным деятелем, сжигать за собой кораблей, а стремился получить диплом
врача, чтобы обвенчаться с любимой девушкой, жившей на его родине. Но он был
прямой, честный, отзывчивый молодой человек. Поэтому, узнав о готовившейся демонстрации,
он принял в ней участие и за это угодил на каторгу, когда ему минуло всего 22
года и в близком будущем ему представлялась тихая, счастливая жизнь с любимой
женой.
Другого молодого человека столь ужасный и совершенно неожиданный переворот мог
бы повергнуть в отчаяние, вызвать апатию. Ничего этого не произошло с Бибергалем:
он мужественно перенес все ужасы, сопряженные с многолетней жизнью на каторге,
а затем и на поселении.
Любимая им девушка пожелала последовать за ним, чтобы облегчить его тяжелую
участь. Этим благородным поступком она, конечно, во многих отношениях помогла
ему перенести внезапно разразившееся над его головой бедствие. Но с другой стороны,
сознание, что его невеста из-за него подвергается всевозможным лишениям и неприятностям,
сопряженным с жизнью в глухих захолустьях Сибири, не могло не тяготить его.
117
Особенно и ему, и ей было тяжело, пока он, отбывая долгий срок каторги, находился
в тюрьме, а ей приходилось жить одной поблизости в убогой хибарке, в местности,
переполненной отчаянным сбродом из бывших уголовных, окончивших сроки каторги
и «испытуемых». Но те два дня в неделю, когда Бибергалям разрешались свидания,
отчасти вознаграждали их за все выносимые в остальное время мучения и страдания.
Томительно медленно тянулся год за годом,—с этим уходила их молодость, лучшая
пора жизни. Бибергаль и его жена терпеливо ждали того момента, когда они смогут,
наконец, жить нераздельно. На их счастье, это наступило раньше, чем они предполагали:
изданный по случаю коронации Александра. III манифест в особенно сильной степени
облегчил участь лиц, осужденных по делу о демонстрации на Казанской площади.
Это было вполне понятно, потому что даже сами правительственные лица вскоре
затем признали, что суд уже чересчур жестоко расправился с совершенно случайно
нахватанными полицией лицами. Благодаря этой «царской милости», Бибергаль пробыл
на каторге не 15, а «всего лишь семь лет», и в 1884 году был отправлен на поселение
в Забайкальскую область.
Конечно, он и жена почувствовали себя счастливыми, так как отныне, после почти
десятилетнего томительного ожидания, они получили, наконец, возможность жить
вместе.
Пошли дети: наступила тяжелая борьба за существование. В заботах о прокормлении
и воспитании семьи очень энергично участвовала слабенькая, тщедушная на вид,
но очень деятельная и настойчивая жена Бибергаля: благодаря знанию иностранных
языков и музыки, она не только обучала своих трех детей, но давала уроки и другим
детям. В глухих захолустьях Восточной Сибири, куда судьба забрасывала их с мужем,
на эти ее знания являлся иногда спрос у разных служащих и у местной аристократии,—священников,
волостных властей, купцов.
Но Бибергаль и сам никогда не сидел сложа руки. Энергичный, способный ко всякому
практическому занятию, он почти всегда находил себе заработок. Чем только не
перебывал он за долгие годы своей жизни на поселении! Работал он на многочисленных
в тех местах золотых приисках, бывал конторщиком, бухгалтером, учителем, корреспондентом
и т. д.
Годы шли. Детей нужно было поместить в учебные заведения. После многих лет пребывания
в мало населенных глухих углах и тайгах, Бибергаль с семьей получил, наконец,
возможность поселиться в городе Благовещенске, Амурской области.
Когда зимой 1885 г. я прибыл на каторгу, то уже не застал там Бибергаля. Впервые
я встретился с ним лишь почти пятнадцать лет спустя, когда, после разных перипетий,
я тоже, в 1899 году, очутился в г. Благовещенске.
Бибергалю было тогда сорок пять лет. Но он выглядел вполне бодрым, крепким,
энергичным человеком, закаленным в суровой житейской борьбе. Хотя тогда он провел
уже без малого четверть века по тюрьмам и в суровой Сибири, вдали от происходившего
в России революционного движения, тем не менее он вполне сохранил живейший к
нему интерес и отзывчивость. Мимо него прошли многочисленные фазисы этого движения,
о которых до него дошли одни только рассказы некоторых участников их, встретившихся
с ним на каторге и поселении.
Таким образом, наилучший период как революционного движения, так и собственной
жизни прошел для Бибергаля в тяжелых условиях и в суровой борьбе за прокормление
и воспитание детей. Но, повторяю, на меня он произвел впечатление вполне сохранившегося,
веселого, интересного собеседника, имевшего чем поделиться из своей многолетней
жизни в Сибирской тайге.
Во время нашей совместной жизни в Благовещенске Бибергаль состоял агентом транспортной
конторы «Надежда», что вместе с доходами жены за уроки давало им возможность
жить без нужды и лишений.
Старшая дочь его Екатерина, по окончании местной гимназии, отправилась в Петербург
на высшие курсы, а меньшая и сын были в последних классах гимназии.
Благодаря своей интеллигентности, а также радушию и гостеприимству, семейство
Бибергаля привлекало к себе всех нас, невольных жителей Сибири. Мы охотно собирались
у него, где вели бесконечные разговоры о прошлом, настоящем и будущем России
и всех стран и народов; не то слушали недурную игру на пианино жены его или
сына; некоторые в то же время играли в шахматы. Не довольствуясь этими развлечениями,
мы, политические ссыльные, стали издавать разрешенную властями подцензурную
прогрессивную газету «Амурский Край», в чем Бибергаль тоже принял участие. Его
статьи о жизни на золотых приисках представляли интерес и не лишены были художественности.
Вообще, Бибергаль является довольно разносторонним человеком. Несомненно, жестокие
русские политические условия погубили заложенные в нем дарования.
Одно ужасно тяжелое происшествие дало мне возможность несколько ближе узнать
симпатичный характер Бибергаля. Говорят, люди лучше всего узнаются в несчастии.
На Бибергале это вполне подтвердилось.
Летом 1900 г. жившие против Благовещенска на китайском берегу р. Амура сыны
Небесной Империи вдруг проявили крайне враждебные чувства к русским: то было
во время известного боксерского восстания против европейцев. На нас, мирных
жителей Благовещенска, с китайского берега посыпались бомбы и гранаты, разрывавшиеся
на улицах, а также попадавшие в дома, принося смерть и производя пожары...
Нетрудно представить себе, какую неимоверную панику должна была вызвать в Благовещенске
эта бомбардировка. Многие из живших даже в отдаленных кварталах, куда редко
попадали снаряды, от страха прятались в погребах или, наскоро собрав наиболее
ценные вещи, покидали город.
Квартира Бибергаля находилась на набережной, как раз против расположившихся
на другом берегу Амура восставших боксеров. Его жизнь подвергалась сильной опасности,
но он ни на минуту не потерял самообладания. Выпроводив жену с детьми в окрестности,
Бибергаль остался в квартире и, несмотря на наши, товарищей его, просьбы оставить
ее, ни за что не соглашался сделать это, так как, мол, в ней находилось кое-что
из имущества общества «Надежда», которое он, с опасностью для жизни, считал
себя обязанным оберегать.
В те знаменательные для Благовещенска три недели я часто видался с ним: он шутил,
острил по поводу разрывавшихся вокруг нас снарядов и нисколько не остерегался
этого. Такое самообладание и беззаботность о себе не могли не внушить к нему
расположения.
По счастью, ни он сам, ни квартира его не сделались жертвами непрерывной бомбардировки
города, что дало ему возможность торжествовать: «Видите,—говорил он,—не было
никакой опасности, а покинь я квартиру, все было бы разграблено».
В конце 90-х годов, после господствовавшей в России в течение многих лет реакции,
вновь, как известно, началось значительное оживление. Как всегда и везде это
происходит, первыми жертвами нового подъема явились учащаяся молодежь и рабочие.
Подобно тому как это случилось 6 декабря 1876 года, так же и в марте 1901 года
передовой слой петербургского общества собрался на ставшей уже исторической
Казанской площади, чтобы выразить свой протест против господствовавших в стране
возмутительных порядков. Но за протекшие со времени первой демонстрации 25 лет
произошел значительный прогресс: тогда число собравшихся было настолько невелико,
что достаточно было небольшого количества полицейских и добровольцев для прекращения
демонстрации и ареста ее участников; четверть века спустя, для этого потребовались
целые взводы казаков, применявших наиболее решительные меры: вместо избиения
кулаками, они топтали демонстрантов лошадьми и хлестали нагайками. А в заключение
было арестовано не несколько человек, а тысячи.
По оригинальной прихоти судьбы, во второй демонстрации на Казанской площади
участвовала старшая дочь Бибергаля Екатерина, о которой я выше упомянул, что
она уехала в Петербург на курсы. За это она поплатилась значительно легче, чем
отец: ее уволили из высшего учебного заведения и отправили к родителям, в Благовещенск.
В этом, следовательно, также проявился «прогресс». Но этим не закончилась политическая
деятельность молодой дочери Бибергаля: если не ошибаюсь, в 1908 г. Екатерина
Александровна была, вместе с другими эсерами, арестована по делу о покушении
на великого князя Владимира и приговорена к многолетней каторге. Единственный
сын Бибергаля, студент Виктор также привлекался неоднократно, но, кажется, поплатился
только административными высылками. Таким образом, два поколения Бибергалей
участвовали в революционном движении.
121
Когда весной 1901 г. я решил бежать из Благовещенска, то об этом предварительно
сообщил Бибергалю. Прощаясь со мною, он, помню, выразил опасение, что ему придется
сложить свои кости в Сибири. Но этот пессимистический взгляд его не оправдался:
четыре с половиной года спустя, последовавшая после революции 1905 г. всеобщая
амнистия дала возможность Бибергалю, проведшему без малого тридцать лет в тюрьмах
и Сибири, вернуться на родину. Так дорого поплатился этот честный и искренний
человек за присутствие на первой политической демонстрации. Напомню, что Бибергаль
был первым из еврейской молодежи, угодившим на каторгу, к тому же, как мы видим,—без
всяких оснований. Вместе с тем он является единственным из всех нас, его соплеменников,
столь много лет проведшим в Сибири.
В настоящее время Ал. Ник. Бибергаль, разбитый параличем, помещается в Доме
ветеранов революции имени «Ильича» в Москве. Таковы последствия его страшного
деяния—присутствия 50 лет тому назад на Казанской площади.
ГЛАВА VI.
ПАВЕЛ АКСЕЛЬРОД.
До сих пор я сообщил о евреях или игравших второстепенные роли, или случайно,
по злой воле судьбы попавших в число «опасных, тяжких преступников», не будучи
ими вовсе в действительности. Перейду теперь к тем немногим, о которых я упомянул
выше, как о наиболее выдающихся среди евреев-участников русского революционного
движения.
Одно из первых мест между ними, бесспорно, занимает Павел Борисович Аксельрод.
Он принадлежит к старейшим социалистам не только в России, но и среди единомышленников
наших во всех других цивилизованных странах. Имя его, поэтому, давно известно
каждому, интересующемуся социализмом. К тому же, несмотря на очень преклонный
возраст, — ему 75 лет, — Аксельрод и до сих пор не перестает интересоваться
всем происходящим в современных сложных условиях и время от времени продолжает
откликаться на животрепещущие вопросы. Он пользуется значительным и вполне заслуженным
им уважением, как неизменный борец, в течение более полустолетия твердо стоящий
на своем посту. Для некоторых, преимущественно для меньшевиков,—несмотря на
крайне ошибочную, как ниже увидим, позицию, занятую им во время войны и февральской
революции,—Аксельрод продолжает оставаться выдающимся тактиком, опытным и сведущим
лидером. Уделим же ему особенное внимание.
Для этого очерка я пользуюсь собственоручно написанными П.Б. записками, присланными
им мне 13 лет тому назад в Нью-Йорк для моей статьи о нем в журнале “Zukunft”.
123
Родился Аксельрод в 1850 году,—в точности месяца и числа он сам не знает,—в
какой-то деревушке Мглинского уезда, Черниговской губ., где отец его был арендатором
маленькой, жалкой корчмы.
«Помню,—сообщает он,—что мы жили в хатке, состоявшей из одной комнаты, в которой
помещалась вся семья, и в нее же заходили мужики выпить чарку горилки».
Нетрудно, поэтому, представить себе обстановку, в которой протекали первые годы
жизни этого выдающегося человека.
«Бедность у нас была отчаянная»,—пишет он далее. Затем он продолжает: «в буквальном
смысле слова ужас охватывал моих родителей, когда они видели, что помещик (мелкий,
очевидно) идет к нам, чтобы требовать арендную плату».
Вспоминает Аксельрод также, что, кроме этого помещика, еще становой внушал его
родителям трепет, который, конечно, передавался и детям. Так, он упоминает о
таком случае: «однажды, при известии о прибытии в деревню станового, отец куда-то
спрятался, а мать и мы, ребятишки, понятно, сидели, затаив дыхание, опасаясь
появления грозного и всемогущего начальника».
«Представление о «всемогуществе» всякого «пана», т.-е. человека привилегированного,
да еще с кокардой, так крепко сидело во мне, и вера в обязательность для еврея,
как и для мужика, снимать перед ним шапку, так вкоренена была во мне, что, прибыв
в Могилев, чтобы поступить там в гимназию, я снимал на улице шапку не только
перед всеми военными и чиновниками, но даже перед будущими моими товарищами-гимназистами».
В этой ужасной обстановке деревенской корчмы Аксельрод пробыл до 8—9-летнего
возраста. После этого родители его перекочевали в местечко Шклов, откуда отец
его был родом, и где он являлся совладельцем полученной им в наследство жалкой,
полуразрушенной избушки. Но не долго пользовалась семья даже этим мизерным счастьем:
вскоре после состоявшегося с неимоверными мучениями переселения на родину, избушка
Аксельродов, вместе со всем местечком, сгорела.
«Мы очутились положительно в нищенском положении— рассказывает Аксельрод.—Не
помню точно,—кажется, года два или три, если не больше, мы жили в богадельне,
сначала ночуя в общей хате на палатях, а под конец, когда отец возведен был
в звание надзирателя или заведующего этим приютом, нам отведена была там же
особая комната».
И вот, очутившись в такой убогой среде, Аксельрод с самого юного возраста начал
самостоятельно «зарабатывать» на хлеб, но, как он сообщает в своих записках,
«ужасным промыслом».
«Нищие, проживавшие в этой богадельне, брали меня с собой по пятницам побираться
по домам, и я кое-что приносил родителям, большею частью еду, иногда же и одежду».
Впоследствии отец его нашел поденную работу: он разгружал и нагружал хлеб на
берегу Днепра, и об этом периоде П. Аксельрод вспоминает, как о счастливой полосе
в жизни семьи: «семья наша тогда почти ежедневно обедала и вообще, насколько
помню, не испытывала такой поистине страшной нужды, как в течение нескольких
лет, предшествовавших нашему переселению в Шклов».
Там же одиннадцатилетнего Аксельрода поместили в казенную школу, в которой еврейских
мальчиков обучали русской грамоте и арифметике.
(С 1804 года по указу императора Александра I еврейские дети черты оседлости
бесплатно обучались в специально созданных для них государственных школах, в
то время как русских детей российское государство обучать грамоте ещё и не думало.
Прим. Проф. Столешникова).
Как мы уже знаем, евреи считали грехом отдавать своих детей в такие школы. Но
так как смотритель ее—христианин—обходил хедеры и требовал, чтобы меламеды посылали
к нему минимальное количество из полагавшегося числа учеников, то более состоятельные
евреи отделывались от этой «повинности» путем подкупа или найма: отыскивались
бедняки, которые за ту или иную плату соглашались посылать своих детей в «гойскую»
школу, что, понятно, не обходилось без слез и рыданий.
Выше я уже сообщил, как, благодаря этому обстоятельству, Аксельрод попал в «казенное
училище» и что за это он получал платье, обувь и два раза в неделю пищу. Мало
того: едва научившись читать по складам, он сделался учителем русской грамоты
одного мальчика за целых восемь копеек в месяц и за пищу еще в течение одного
дня в неделю.
125
«А впоследствии,—сообщает Аксельрод,—я зарабатывал еще и чисткой сапог по пятницам.
Я служил также вроде «камердинера» у одного из учителей своей же школы и за
это получал у него стол еще в течение двух раз в неделю и сверх того имел у
него «квартиру», т.-е. пользовался правом сидеть у него в передней и спать там
же на полу, конечно, без всяких постельных принадлежностей, что, однако, не
мешало мне очень крепко и вкусно спать».
Окончив с наградой двухклассное училище в Шклове, Аксельрод узнал о существовании
еще более важных учебных заведений,—гимназий, раввинских училищ, университетов.
И вот, он еще с одним товарищем, который был много его старше, решил пешком
отправиться в г. Могилев, чтобы поступить там в гимназию, имея в кармане целый
«капитал»—в 35 копеек.
«Замечу мимоходом, —пишет Аксельрод,—что поступил я в еврейское училище в такое
время, когда отца не было в Шклове, и отправился в Могилев также в его отсутствии:
отец едва ли согласился бы взять на свою душу тяжелый грех обучения меня гойской
грамоте, а мать проявляла больше склонности к либерализму».
Далее Аксельрод сообщает, каким испытаниям он подвергся, когда шествовал в Могилев:
лил проливной дождь, да к тому же он и волков побаивался, так как пришлось итти
лесом.
Товарищ его не был принят, а он выдержал экзамен в первый класс. Но каковы были
его материальные условия, видно из следующего.
«Первое время, не помню, сколько именно, — пишет Аксельрод,—я ночевал на дворе
трактира, в котором останавливались еврейские богачи, в их фургонах. -Потом
меня приютил у себя дядя, сам с огромной семьей помещавшийся в одной комнате,
расположенной в подвале, куда надо было, с опасностью для жизни, спускаться
по очень крутой и сломанной лестнице».
Не буду приводить, за ограниченностью места, сообщений Аксельрода, каким образом
он обзавелся требовавшимся в гимназии мундиром, а также, как он устроился по
части пищи и пр. Из вышеизложенного читатель, полагаю, представит себе, какими
неимоверными лишениями сопровождалось ученье Аксельрода в гимназии.
Умственному развитию пытливого гимназиста содействовали, главным образом, русская
литература и такие выдающиеся писатели, как Тургенев и Белинский, произведения
которых случайно попадали ему в руки. Благотворно подействовало на него также
знакомство с учителем истории, впоследствии довольно известным в России профессором
Хлебниковым, который был хорошего мнения об Аксельроде. Особенно интересно следующее
его сообщение: «в 4-м классе уже я начал сознательно стремиться к «просвещению»
еврейской молодежи, к освобождению ее от религиозных и национальных предрассудков
путем распространения в ее среде тех идей, понятий и стремлений, которые развивались
в моей голове под влиянием названных выше русских писателей, а также Берне,
Добролюбова, но не Чернышевского, с сочинениями которого я познакомился уже
в качестве революционера, а также не Писарева».
Наибольшее влияние на Аксельрода оказали тоже случайно попавшие ему в руки книги:
Лассаля—«Программа работников» и роман Гуцкова—«Рыцари духа». Эти два сочинения
побудили Аксельрода перейти с культурного пути на революционный. «До прочтения
этих книг,—сообщает он,— я занят был мыслью о том, чтобы всецело отдаться делу
приобщения евреев к общечеловеческой и русской культуре». Для этого Аксельрод
собирался изучить древне-еврейский язык, которого он не знал, а также историю
евреев.
Далее он сообщает, что до того времени он вращался исключительно в среде своих
единоверцев и не имел никакого представления о том, что делалось в прогрессивной
части русского общества. Ему, например, решительно ничего не было известно ни
об освобождении царем крестьян, ни о других реформах Александра П. Случайно
только вспоминаются ему тихие беседы евреев об ожидавшихся ими каких-то облегчениях
их участи. Об участниках польского восстания 1863 года у Аксельрода было представление,
как о каких-то «мятежниках», «дурных людях».
«По случаю покушения Каракозова на царя (4 апреля 1866 г.) я отправился в синагогу,
чтобы участвовать в благодарственных молитвах евреев за спасение царя, хотя
в то время я уже не был набожен».
127
Затем, будучи уже в 5-м или 6-м классе гимназии, Аксельрод искренно верил, что
царь стоит за народ, но что его обманывает окружающая его свита.
И вот, уже будучи студентом Нежинского лицея, куда сперва Аксельрод поступил,
он все еще не имел никакого ясного представления, как посвятит он себя служению
народу. Путь этот ему указали названные выше два сочинения—Лассаля и Гуцкова.
«Роман «Рыцари Духа», описывающий события и героев революции 48-го г. в Германии,
сразу перенес меня в сферу общественных явлений, о которых я имел лишь смутное
представление из школьных учебников. А агитационные речи Лассаля поразили мой
ум и воображение грандиозностью перспективы освобождения всего человечества
от бедности, рабства и невежества великим освободительным движением рабочего
класса. Эта совершенно новая для меня идея сразу устранила все мои колебания
относительно выбора сферы деятельности. «Еврейский вопрос» представился мне
совсем крохотным по сравнению с «идеей четвертого сословия», обнимающей радикальное
решение всех частных вопросов, от которых проистекают различные несправедливости
и несчастия масс».
Уже к началу 1872 г. Аксельрод, совершенно независимо от подобного же процесса,
происходившего в то же самое время в головах многих представителей русской передовой
молодежи, пришел к выводу о необходимости действовать путем тайных революционных
организаций.
«В феврале или в марте 1872 года, —сообщает он,—я выработал план действий для
всероссийской организации с тайным революционным центром в университетских городах
и с общим центром—во главе».
С этой целью, отказавшись от представлявшегося ему выгодного места в качестве
репетитора, он отправился в г. Нежин, чтобы «вербовать своих первых адептов».
Но в течение нескольких месяцев ему удалось привлечь одного только Григория
Гуревича, о котором я сообщу ниже. Затем, летом того же года Аксельрод с тою
же целью приехал в Киев, где мы с ним и познакомились, следовательно, более
50 лет назад.
Хорошо помню то приятное впечатление, которое на меня и моих товарищей—еврейских
гимназистов и студентов— произвел вновь приехавший небольшого роста, с черной
бородкой и живыми, умными глазами юноша 21—22 лет. Аксельрод говорил быстро,
сильно жестикулируя руками, с жаром и глубокой верой в правоту пропагандируемых
им идей. Он был неутомим, проповедуя с утра до позднего ночного часа; всюду—в
квартирах, на улицах или в университете—он все говорил, доказывал со страстью
фанатика, почему и увлекал за собой многих. Ни до того, ни после среди еврейской
молодежи, в Киеве не было другого, который пользовался бы таким же влиянием,
такою любовью и уважением, как Павел Аксельрод. Спустя несколько месяцев, а,
может быть, и недель, по приезде в наш город, он уже был самым популярным среди
нас человеком, и, хотя он был старше нас, остальных, всего на несколько лет,
все мы относились к нему, как к уже многоопытному, испытанному, а главное, прекрасно
знающему, что именно надо делать, товарищу. Но возвратимся к изложению прошлого,
сделанному самим Аксельродом.
«В Киеве,—рассказывает он дальше,—для меня вскоре выяснилось, что передовое
студенчество еще не пришло в себя от нечаевского буфа, завершившегося убийством
ни в чем неповинного студента. Иванова и разгромом революционных ячеек».
Летом или осенью того же года с тою же целью Аксельрод съездил в Одессу, где,
между прочим, старался завербовать в свою веру студента Андрея Желябова, который
был тогда «чистым культуртрегером», а, следовательно, противником заговорщической
деятельности.
Вскоре затем Аксельрод убедился в том, что его надежды создать всероссийскую
тайную организацию при помощи интеллигенции—напрасны, и он перенес свое внимание
на революционную деятельность среди самого народа.
В это же самое время,—в начале 70-х годов, как я уже выше сообщил,—во всей России
передовая молодежь решила посвятить себя этой именно деятельности. Аксельрод,
таким образом, явился одним из первых не только среди еврейских,
но и среди русских революционеров, посвятивших себя служению, трудящимся массам.
Вместе с Григорием Гуревичем, а также студентом Семеном Лурье, о котором я тоже
сообщу ниже, Аксельрод завел сношения с несколькими рабочими артелями плотников,
столяров и стекольщиков. Они занимались обучением этих рабочих грамоте, чтением
разных популярных книжек, затем и революционной пропагандой среди них.
129
Кроме того, Аксельрод старался навербовать среди студентов сторонников своих
идей, и вскоре ему удалось создать небольшой кружок, который вступил в непосредственные
сношения с такими же кружками, бывшими" в то время в Петербурге и Одессе.
Известно, что кружки эти были объединены существовавшей в Петербурге организацией
«Чайковцев». Созданный Аксельродом в Киеве кружок, как и тот в Одессе, в котором,
как я уже сообщал, действовал Чудновский, являлся местным отделением «Чайковцев».
Кроме самого Аксельрода, Григория Гуревича и Семена Лурье, из евреев в него
затем вступили два брата Левенталь и две сестры Каминер, дочери известного еврейского
поэта д-ра Исаака Каминера, о которых мне также придется еще рассказать.
Аксельрод принадлежал к бакунистам или анархистам, т.-е. он придавал большое
значение агитации на почве народных стремлений. Вот что он сам говорит о тогдашнем
своем настроении: «Оно характеризуется тем, что я быстро, без всяких колебаний,
решился отправиться на поиски одного разбойника, о котором в газетах сообщалось,
что он раздает награбленное им крестьянам и что он вообще является мстителем
за народ, «инстинктивным революционером». Правда, я очень хорошо понимал, что
я—«еврейчик, жидок», далеко неподходящий посредник между революционерами и хохлом-разбойником.
Но другие «бунтари» не собирались взяться за эти розыски, а потому я на это
решился».
И вот, летом 1874 г. Аксельрод отправился по деревням и местечкам Подольской
губернии разыскивать этого добродетельного разбойника, рисовавшегося его воображению
вроде народного мстителя-революционера. В конце концов он пришел к заключению,
что в действительности такого разбойника не было.
Как и всем тогдашним революционерам, Аксельроду, не долго пришлось действовать:
в конце лета 1874 начались, о чем я уже сообщил, в разных концах России массовые
обыски, аресты, что, в связи с пропагандой в 36 губерниях, как читатель уже
знает, привело к процессу 193-х.
Аксельрода случайно не было дома, когда жандармы пришли, чтобы арестовать его.
То же случилось и с двумя его товарищами, братьями Левенталь. Все трое, узнав
о посещении их квартир царскими слугами, решили скрыться. Но до чего в то время
это было трудной задачей, покажет рассказ самого Аксельрода.
«В виду повального разгрома в Киеве, Москве, Одессе, Питере и в других городах,
нам пришлось странствовать по провинции, не находя нигде ни пристанища, ни возможности
достать какую-нибудь бумажку, которую можно было бы представить в полицию. В
одном местечке (Климовичах) Могилевской губ. нас задержали, но нам удалось убежать;
в другой деревне, лишь только мы ушли из семьи одного моего товарища, как следом
за нами явилась полиция; наконец, в третьей деревне меня с Лейзером Левенталем,
арестовав, отправили с мужиком к становому, но мы от него удрали в лес, откуда,
после нескольких часов блужданий, нам удалось выбраться на дорогу, и, не помню
каким образом, добрались мы до Могилева. Там наши поиски документов тоже оказались
тщетными. После этого нам ничего другого не оставалось, как перебраться через
границу, где мы рассчитывали пробыть только несколько месяцев, пока удастся
найти какие-нибудь связи в России и обзавестись паспортами».
Таким-то образом, осенью 1874 года, Аксельрод и братья Левенталь (стали; эмигрантами.
Прежде всего они остановились в Берлине, где Аксельрод душой и телом отдался
ознакомлению с германским социалистическим движением.
«Возможность непосредственно познакомиться с движением «четвертого сословия»
являлась для меня мотивом, облегчавшим мне решение хотя бы на время уехать заграницу»,—пишет
он в своих записках.
131
Чтобы читатель вполне понял смысл этих слов Аксельрода, я должен напомнить,
что в те отдаленные времена русские революционеры считали крайне предосудительным
эмигрировать: это считалось ими «бегством с поля сражения», чуть ли не изменой
из трусости. Настоящий революционер признавал необходимым, будучи даже сильно
разыскиваем полицией, оставаться в России на «нелегальном положении», т.-е.
проживать под чужим или фальшивым документом. Но мы видели, что Аксельроду и
его друзьям не удалось получить паспорта,—им поэтому поневоле пришлось, хотя
бы на время, перебраться за границу.
«И вот,—продолжает свой рассказ Аксельрод,—еще и теперь, сорок лет спустя, после
осуществления этого решения, я не жалею о своем отъезде за границу, даже наоборот.
Очень плохо я понимал сначала, что говорилось в рабочих собраниях. Все же они
производили на меня огромное впечатление».
Знакомство с германским социалистическим движением очень многое дало Аксельроду
в теоретическом, а отчасти и в практическом отношении, что в сильной степени
помогло ему впоследствии в понимании социал-демократических взглядов, одним
из первых провозвестников которых он, наряду с Плехановым, и явился в России.
Но об этом ниже.
Зимою 1874—1875 годов Аксельрод по разным причинам должен был из Берлина перебраться
в Женеву, куда вскоре приехала и его невеста,—старшая дочь д-ра И. Каминера,
Надежда Исааковна, Там он сошелся с группой старых эмигрантов, последователей
Бакунина, издававших анархические произведения, а также (в 1876 г.) журнал «Работник»
для которого Аксельрод написал несколько статей. Но еще летом 1875 г. он на
время отправился «нелегально» в Россию с напечатанными в Женеве «тайными революционными
манифестами», чтобы, путем их распространения в народе, вызвать восстание среди
крестьян. Но, конечно, не успев произвести этого, он, спустя несколько месяцев,
вернулся обратно в Женеву, будучи вновь вызван туда семейными обстоятельствами.
В конце же 1877 г. вместе с вышеупомянутой группой бакунистов Аксельрод предпринял
издание журнала «Община», в котором помещены его интересные статьи о немецком
социалистическом движении с анархической точки зрения.
Каковы были в описываемые годы материальные условия Аксельрода и его семьи,
увеличившейся рождением дочери, могут показать следующие его строки.
«Месяца четыре,—рассказывает он,—я обучался столярному ремеслу и дошел до того,
что зарабатывал по 16 франков в месяц за 11-часовой рабочий день. Я очень туго
и медленно подвигался вперед, если вообще подвигался. А, главное, от чрезмерного
утомления совсем лишился аппетита и до того ослабел, что принужден был оставить
это занятие».
Потом Аксельрод принялся за изучение ремесла наборщика: «я достиг того, что
зарабатывал от 2 до 3 франков в день». При таких заработках ему с семьей приходилось
испытывать сильную нужду. Когда осенью 1878 г. я впервые приехал в Женеву, то
нашел там его с семьей в крайне тяжелых материальных условиях. Но, слушая пламенную
проповедь неизменно веровавшего в успех социализма Аксельрода, никто из посторонних
не поверил бы, «то утром того же дня он, быть может, ломал голову над вопросом,
где раздобыть 20 сантимов на бутылку молока для ребенка, а в полдень вновь задумывался
над тем, у кого «призанять», чтобы купить что-нибудь на обед.
Кроме сотрудничества в нелегальных изданиях, доставлявшихся в Россию (конечно,
контрабандным способом),— Аксельроду иногда удавалось также помещать статьи
в издававшихся в Петербурге больших русских журналах. Но это случалось крайне
редко. Когда же это удавалось, то нередко, по тем или иным причинам, гонорар
не доходил до него.
Хотя, как мы выше видели, Аксельрод впоследствии не жалел, что уехал заграницу,
но вынужденное пребывание там в течение нескольких лег неимоверно его тяготило,
и он всеми силами рвался обратно на постоянную работу на родине. В таком именно
напряженно-выжидательном состоянии я застал его в Женеве: он только и думал
о том, как бы достать денег, чтобы расплатиться с долгами и, вместе с семьей,
вернуться в Россию.
Весной 1879 г. это страстное его желание осуществилось. В Петербурге возник
приобревший тогда большую популярность «Северно-Русский Рабочий Союз», состоявший,
как известно, из интеллигентных, развитых рабочих, задавшихся целью, путем устной
и печатной пропаганды, развивать классовое сознание рабочих. С этой целью они
основали в России тайную типографию, в которой собирались издавать свой собственный
орган. Эта пролетарская организация еще осенью 1878 г., через своего делегата,
рабочего Обнорского, вступила в переговоры с Аксельродом, приглашая его вернуться
в Россию, чтобы взять на себя руководство их органом.
Нетрудно себе представить радость Аксельрода, когда осуществилась его заветная
мечта. Тотчас по получении денег от этого союза, он быстро собрался в дорогу,
надеясь многое сделать, в качестве руководителя первого тогда в России специально
рабочего органа. Лучшей сферы деятельности для него, давно рвавшегося именно
в рабочую среду, невозможно было и придумать. Но судьба обманула его ожидания:
не успел он еще прибыть в Петербург, как втесавшийся в «Северно-Русский Рабочий
Союз» предатель Рейнштейн выдал всех и все полиции, за что вскоре и был убит
революционерами.
Но Аксельрод нашел себе немало другой плодотворной работы в России. То был один
из самых интересных моментов в истории русского революционного движения: в этом
году началась систематическая борьба террористов уже не со слугами царя, а с
ним самим: в апреле Соловьев возле Зимнего дворца сделал несколько выстрелов
в Александра II, в ноябре месяце народовольцы под Москвой путем подкопа, проведенного
ими из одного домика, взорвали поезд, в котором, как они предполагали, помещался
царь, но он сидел в другом, а потому остался невредимым.
Террористическая борьба, как известно, еще раньше привела к расколу среди членов
«Земли и Воли»: часть их решительно выступила против этого способа, так как
эта борьба грозила поглотить все революционные силы и средства; эти лица считали
более целесообразным попрежнему заниматься агитацией среди крестьян и рабочих.
В их числе был также и П. Б. Аксельрод.
Поскольку это возможно было для «нелегального», он вел энергичную пропаганду
среди рабочих и имел там успех. Когда же общество «Земля и Воля» поделилось
на «Народную Волю» и «Черный Передел», Аксельрод, вместе со мною, Плехановым,
Верой Засулич, Стефановичем и некоторыми другими, вошел в последнюю организацию,
оставшуюся верной народническим задачам и стремлениям.
Наша черно-передельчеекая организация решила издавать в Петербурге подпольный
орган; редактором его, кроме Плеханова, был выбран также П. Б. Аксельрод. Но
в виду сложившихся обстоятельств ему не удалось написать для «Черного Передела»
ни одной статьи, хотя всего вышло пять номеров.
Он пробыл целый год в России при чрезвычайно тяжелых условиях: почти вся наша
организация, вследствие выдачи ее наборщиком нашей подпольной типографии, была
разгромлена: только Аксельрод и еще несколько членов, живших в провинции, спаслись
от ареста. Вообще Аксельроду везло в этом отношении: он ни разу не был арестован
в России, как «политический», т.-е. жандармами, хотя, как мы видели, он дважды
возвращался из-за границы в качестве «нелегального».
Уезжая летом 1880 г. вновь за границу, Аксельрод предполагал только переждать
где-нибудь вблизи России, пока не улягутся начавшиеся со стороны властей чрезвычайно
энергичные преследования. Он выбрал для этого соседнюю Румынию, куда выписал
свою жену с двумя малолетними детьми, которых давно не видал. Но оказалось,
что румынское правительство, желая угодить русскому царю, арестовало Аксельрода,
Л. Гольденберга и еще нескольких проживавших там подданных Александра II, с
тем, чтобы выдать их ему. К счастью, по дороге в Константинополь им как-то удалось
бежать с парохода, после чего Аксельрод направился вновь в Швейцарию, где ради
воспитания детей поселился в Цюрихе, находившемся несколько в стороне от главного
тогда эмигрантского центра—Женевы.
135
После этого потянулись долгие и крайне тяжелые годы для Аксельрода и его семьи,
увеличившейся еще одним ребенком. Определенных средств к существованию, по-прежнему,
не было у него, заработки продолжали быть, лишь случайными. Временами нужда
была неимоверная. Но тяжелые условия жизни все же не отрывали Аксельрода от
поставленной им себе еще в ранней юности задачи — освобождения рабочего класса.
Осенью 1883 г., т.-е. более сорока лет тому назад, Аксельрод вместе со мною,
Верой Засулич, В. Игнатовым и Плехановым участвовал в основании группы «Освобождение
Труда», явившейся, как известно, первой ячейкой Р. С.-Д. Р. П.
Поставив своей задачей—ознакомление русской передовой молодежи и рабочих с учением
Маркса и Энгельса, группа наша решила с этой целью издавать брошюры, книги,
сборники и журналы под общей фирмой «Библиотеки научного социализма»; редакторами
этих изданий, как и в организации «Черный Передел», мы выбрали вновь Аксельрода
вместе с Плехановым.
В течение последовавших затем почти целых 35 лет, большею частью при крайне
тяжелых материальных условиях, а, также некоторых физических недугах, Аксельрод
по мере сил вел устную и печатную пропаганду среди многочисленных русских, приезжавших
в те годы за границу. За этот длинный период лет им было написано несколько
довольно хороших произведений, читавшихся в свое время с интересом: они дельны,
содержательны, умны; автор обнаружил в них способность предвидеть дальнейший
ход развития нашего рабочего движения и русской революционной интеллигенции.
Вследствие неблагоприятно сложившихся, как мы видим, с самого рождения Аксельрода,
условий его жизни, из него: не вышел ни выдающийся писатель, ни оратор: писал
он всегда неясным, тяжеловатым слогом, почему произведения его нелегко было
читать. По указанным же причинам Аксельроду, к сожалению, не удалось также приобрести
соответствующую его положению эрудицию, в чем он сам признавался в своей переписке
с друзьями.
Много времени и внимания поглощало у него кефирное заведение, которое он с женой
и компаньоном-товарищем вынужден был завести в средине 80-х годов для прокормления
семьи. Тяжелый и продолжительный ежедневный труд в этом предприятии, крайне
далеком от его умственных запросов, часто отравлял ему жизнь и доводил чуть
не до отчаяния.
Между тем, предпринятая, главным образом, Плехановым в начале 80-х годов проповедь
марксистских воззрений только к средине 90-х годов начала давать в России явные,
осязаемые результаты: одни за другими стали возникать, сперва в Петербурге,
затем в другим крупных промышленных центрах, интеллигентские, а потом и рабочие
организации, проникнутые идеями научного социализма. Рядом с этим за границей
и в России начали печататься нелегально, конечно, кроме брошюр и листков, также
и непериодически выходившие органы. А в 1900 году возникли за границей одновременно
знаменитые «Искра» и «Заря». Аксельрод, как член группы «Освобождение Труда»,
вместе с В. И. Засулич и Плехановым, также вошел в число членов редакционной
коллегии. Правда, и в этих двух органах он, по указанным мною выше причинам,
тоже очень мало поместил статей, зато в обсуждениях принципиальных позиций нашего
направления, программы и т. п. Аксельрод всегда принимал деятельное участие,
что большинством редакционной коллегии, а также и многими членами партии, признавалось
ценным.
Во время знаменитой всеобщей октябрьской стачки 1905 года, повлекшей за собой,
как известно, «новую эру»,— «политические свободы», бедного Павла Борисовича
постигло огромное несчастье: неизменная спутница продолжительной и тяжелой революционной
его жизни, глубоко любимая им супруга, добрая, искренняя Надежда Исааковна,
с которой он душа в душу прожил целых тридцать лет, лежала при смерти.
Я знал ее, как и нескольких сестер ее, отчасти тоже примыкавших к революционному
движению, с самых юных моих лет: Надежда Каминер, по преданности интересам трудящихся
масс, по готовности пожертвовать для этого всем самым дорогим для человека,
принадлежала к разряду лучших русских женщин.
(Русских или же всё же таки еврейских женщин? В этом и проблема для русских
гоев – евреи просто подменили гойские интересы своими, назвавшись «русскими».
Этот финт они проделали в каждой стране мира. Прим. Проф. Столешникова).
Ее смерть явилась, поэтому, большой потерей не только для Павла Борисовича,
но и для всех близко знавших ее товарищей. Похоронив безгранично- любимую жену,
Аксельрод весной1906 года вновь, после 26 лет пребывания в эмиграции,
направился в Россию.
137
Здесь, по обыкновению, он повел усиленную агитацию с целью подъема классового
сознания рабочих. Для этого как известно, наилучшим средством он признавал пропаганду
идей «Рабочего съезда», приобревшего в свое время большую популярность среди
расположенных к меньшевикам рабочих и интеллигенции. Замечу к слову, что я не
принадлежал к числу сторонников этого плана, но подробнее об этом в другой раз.
Летом 1907 г. Аксельрод, вместе с тремястами пятьюдесятью делегатами, приехал
на состоявшийся в Лондоне съезд нашей партии.
(Потрясающий факт – это какими же средствами надо обладать, чтобы в Лондоне
собирать, со всей России и заграницы лиц еврейской национальности без определённого
места занятий и жительства; и опять же Лондон - Лондон, который теперь всех
осуждает, дескать, за терроризм, финансировал эти подрывные антироссийские сборища
диверсантов и террористов. Прим. Проф. Столешникова).
Когда же вскоре затем в России произошел арест всей социал-демократической фракции
Государственной Думы, а потом последовал и разгон последней, Аксельрод, как
и все мы, не счел целесообразным, при установившемся в России столыпинском строе,
вернуться туда.
И вновь потянулась для него длинная полоса эмигрантской жизни. Вновь пошли бесконечные
совещания между своими, конференции с большевиками и с другими с.-д. фракциями,
продолжительные толки о примирениях, расхождениях, соглашениях, несогласиях
и т. д.
Затем разразилась, возмутительнейшая всемирная война и началось еще невиданное
в истории человечества по своим размерам и приемам массовое истребление людей.
Большинство лишилось здравого смысла, потеряла способность отличить черное от
белого, зло от добра.
Я жил тогда в Нью-Йорке. Мне поэтому неизвестно; в точности, что переживал в
это ужасное время Аксельрод,— он почему-то перестал отвечать на мои письма.
Но из писем друзей—Г. В. Плеханова, его жены, а также покойной Иды Аксельрод,—я
узнал, что П. Б. Аксельрод сперва вполне (одобрил занятую Георгием Валентиновичем
в этой войне: позицию, затем, не объяснив ни ему, ни мне письменно своих мотивов,
круто повернул в сторону «противников войны», или так называемых тогда «циммервальдистов»
(Циммервальдская конференция). Чем дальше, том все страннее и непонятнее становилось
для всех нас, старых его друзей и единомышленников, его поведение: после торжества
февральской революции, он вместе со многими другими циммервальдистами проехал
через Германию, затем, очутившись в Стокгольме, вместе с Мартовым весной 1917
г., опубликовал протест по поводу торжественной встречи, устроенной петербургским
пролетариатом основателю соц.- дем. партии его другу, Г. В. Плеханову; далее,
на одном собрании меньшевиков, в Петрограде он предложил объявить «вне демократии»
того же старого своего друга и соратника, которому, по собственному его признанию
в письмах, он был очень многим обязан.
Этими и аналогичными поступками Аксельрод сам порвал все связи со старыми своими
друзьями и единомышленниками, с которыми рука-об-руку шел в течение 35 лет.
Со времени этого разрыва прошла более де